«Начали», — делает Анна знак парням и слегка, для видимости, почесывает по набитому салом брючному сукну, но не находит его, ах, где же он, куда он подевался, росточком, что ли, не вышел, а? Ну, если вот это не он, то я прямо и не знаю, стоп, вот он, наверняка, не будет же этот тип таскать с собой в кармане складной ножик, хотя почему бы и нет, вполне, яблочко почистить, колбаски копченой порезать. Нет, не ножик, это и есть конец, без сомнения, потому что нож по-другому выглядит. Вот он, ура, разыскали.
Ханс все еще никак в толк не возьмет, а вот Райнер сразу же уловил сигнал. Крылышком мотылька впорхнула его рука в карман отвлекаемой жертвы и выудила портмоне, которое находилось там, где и положено, — в левом внутреннем кармане пиджака. Мужик бы не прочухал сейчас, даже если ему туда бомбу засунуть, ухом бы не повел. На ощупь деньжат в бумажнике немного, но и то удача, на две-три новые книги хватит.
«Пожалуйста, сожми слегка, а теперь чуть-чуть подвигай, сожми еще, погладь, будь понежнее, ах, как хорошо, вот спасибо, дома жена мне уже давно так не делает, совсем никак, считает, что я и без того должен быть ей благодарен». — Могу ли я рассчитывать на свидание, очаровательная барышня? — «Чуть повыше, совсем немножко, да, вот так. Как здорово у тебя получается». — А может быть, найдешь время завтра, скажем, после работы? Какая жалость.
«Только бы не подошел кондуктор и не сказал: пожалуйста, кто еще без билета. Тогда отпустить придется. А ведь так хорошо: самому подержаться и чтобы за тебя подержались. А-а… нет, кончать мне нельзя, потому что моя проверяет нижнее белье на предмет таких вот следов, когда смотрит, не засрано ли оно и нет ли дырок, которые следует заштопать. А я в это время ее дырку штопаю, ха-ха-ха!»
А вот и кондуктор идет. Близнецам впопыхах и в голову не пришло, что этот засранец не озаботился проездным билетом заранее и ему придется лезть за кошельком. Слава богу, начинается поворот, и трамвай сбавляет скорость. И пока эта штучка с ручкой с явным неудовольствием лезет в карман за портмоне, близнецы гигантским прыжком соскакивают с площадки прицепного вагона, Ханс, совсем сбитый с толку, едва не отстав, следует за ними. Чуть не покатившись кубарем, они с трудом удерживают равновесие, и пока там, внутри, это чудовище в отчаянии роется в карманах в поисках кошелька, ищет свои денежки, которые должны были накудесить подарок ко дню рождения какого-нибудь блевотного родственника, — «Ума не приложу, где же я мог его оставить, Боже ты мой!» (и лишь теперь забрезжило потихоньку, мелькнули проблески зари утренней!), — юные правонарушители, подобно гончим псам, уносятся в темноту незнакомого района. И уже скоро их трубное дыхание теряется среди жилых домов, где не сияют витринами магазины и где как раз в эту пору сервируются разные ужины и заглатываются газетные новости.
Светлые, весьма подвижные силуэты молодых людей тоже теряются среди серых бетонных фасадов. Как светлые прожилки стеклянного шарика, вращающегося с чудовищной скоростью. Как круги, разбегающиеся по воде, пока идет ко дну камень.
***
Прилежно щелкает пишущая машинка, и на конверте возникают черные буквы. Мать Ханса создает эти буквы. Она не нашла работы получше, экономическое чудо обошло ее стороной. И сын, не обращая на нее внимания, обходит ее стороной, швыряя прямо на пол предметы своей одежды. «Тебе бы надо почувствовать отцовскую руку, Ханс». «Какое счастье, что я чувствую только твою руку, которую вскоре оттолкну ради руки той женщины, которую люблю. Ради Софи».
«У меня такое впечатление, что ты хочешь оттолкнуть от себя множество рук, которые тянутся к тебе из мрака экономических отношений, оттолкнуть руки твоих братьев и сестер, принадлежащих к твоему классу и навсегда остающихся в нем».
«Ты права, мне хочется как можно скорее выкарабкаться из этой вязкой жижи, которая на мне налипла. В Венском рабочем физкультурном союзе я стараюсь заниматься самыми разными видами спорта, чтобы иметь о них представление и потом выбрать, какой станет моей профессией. Руками я делать больше ничего не намерен, кроме как теннисной ракеткой выполнять удары, которым Софи, моя девушка, вскоре меня обучит».
Мать вымотана как дохлая собака, которую осталось только закопать. Ее однообразное занятие никак нельзя назвать профессией, скорее это деятельность, которая почти ничего не приносит. К тому же она постоянно увещевает сына, хотя и это тоже не приносит никаких результатов. Пусть он, как было прежде, ходит в молодежную ячейку партии и занимается расклейкой плакатов и агитационной деятельностью. Ханс только машет рукой. «Я один, самостоятельно нашел свой путь, пускай другие сделают то же самое».
В любую ячейку он либо вольется как вожак, либо зачем она ему вообще нужна. В каждой компании надо первым делом разобраться с девицами, рассортировать их, а в этой молодежной ячейке и девушек-то почти нет, потому что женщины интересуются вовсе не политикой, политика — грязное дело, а модой, мужчинами и опрятностью. Сообразуясь с этим, ему как мужчине надо бывать где-то, веселиться, заигрывать с девушками, танцевать. Наслаждаться своей молодостью, и лучше всего — вместе с Софи. Анной тоже пренебрегать все-таки не следует, хотя она и костлявая. Ханс же спортивен, подтянут, и вообще у него все схвачено.
Мать погружается в черную воронку безмолвия, на плавно изогнутой глади стенок которой высвечивается порою лицо ее убитого мужа: «Будь мужественна, я умру, если нужно умереть, за социал-демократию, за рабочее дело, что одно и то же, социал-демократия и рабочее дело, когда-нибудь мне за это воздастся. Товарищи будут помнить обо мне, и я буду жить в нашем сыне. Так что будь совершенно спокойна. В каком-то смысле я даже умру за всю Австрию, самой любимой частицей которой являешься для меня ты и за которой (кроме нас да еще коммунистов) никто не признает права на существование». Как в замедленной съемке, она видит огромные глыбы, извлеченные из каменоломен Маутхаузена, видит, как гибнут под ними истощенные узники. Даже после сигнала к окончанию работ их заставляли волочить вниз по мосткам глыбы скальной породы. И материнские недра Маутхаузена не противятся этому, ведь любая мать покорно вытерпит все, все снесет. И хотя она, мать Ханса, всю жизнь боролась, теперь у нее ничего не осталось, кроме высоченных стопок бумаги. Они расплываются перед глазами.
— А еще я сегодня пойду в джаз-клуб, — радостно трубит Ханс. Он облачается в стильное одеяние, последний крик моды поздних пятидесятых. Такая одежда — и защита, и маскировка одновременно. В те времена мода порывала со всеми традициями, да и вообще в молодости надо порвать со всем и вся, чтобы наконец-то освободиться от любого принуждения как в личной жизни, так и на работе.
— Труд не есть принуждение, человек открывает себя в своей деятельности, — шепчет мама. — Однако подлинное открытие происходит тогда, когда ни один человек не является рабом другого.
— И я давным-давно уже не раб, а индивидуальность, которая подчиняет своей воле другие индивидуальности, а именно женщин. Я несу ответственность лишь перед собой одним, и женщина, которую я люблю, тоже несет ответственность лишь передо мной одним.