Ни один человек не может управиться со своей жизнью, но ему всё же хочется с этим покончить. Однако эта неуверенность существования будет длиться вечно, пока человек жив. Смерть обрывает то, что всё равно никогда бы не было готово. Великий неизвестный, убийца, фантом вырвал Габи, как морковку, там, где ветви артерий раздваиваются на шее, и схрумкал. Зачем ищут его — который покончил с одной определённой молодой женщиной? Она должна была в определённое время быть на определённом месте; к сожалению, мы знаем только её окончательный адрес: озеро, вода, мокрая свалка, но всё же вся её жизнь разыгрывалась в определённое время и в одном определённом, даже очень маленьком местечке. Её смерть покончила с тем, что она в определённое время жила в этой деревне в предгорьях Альп. Странно, что люди любят думать о смерти как о некоем входе в бесконечность. Я предпочитаю держаться за труп, это хоть что-то, что остаётся, хоть на время, окончательность излишня, когда знаешь: это тело развезёт, пока оно не станет жидким и смоется, растворится. Я остаюсь при этом теле, не в позе скорби, как это делает собака, а скорее в позе заинтересованности. Как ни мало было этой мёртвой, что-то от неё всё же осталось, за что мы можем подержаться. Материя, увязанная в пластиковую плёнку, из которой сверху развеваются волосы, а снизу торчат носки. Ботинки слиняли. Этому связанному духу мне нечего сказать, ни хорошего, ни плохого. Да я его не вижу. Я допускаю, что он наконец освободился от своей конечности, но бесконечным в силу этого он, боюсь, не стал. Загадка, которую жандармы не хотят и не могут разгадать. Они хотят найти злодея и то, что его воодушевило воспользоваться другой душой, а может, и другими душами, ведь: куда девались все пропавшие? После этого на фотографиях у них такое особенное выражение лица, что мы сейчас же сделаем с него фотокопию, чтобы сразу заметить, если увидим такого: это пропащий. По времени совместных поездок с Габи известно: для любви времени не было. По времени отъезда и прибытия этой очень пунктуальной девушки выходит, что у этих двух в то время никогда не было совместного свободного времени больше чем максимум двадцать минут. Если и можно было выиграть время на таком коротком отрезке — то не больше десяти минут. Ну что можно успеть за десять минут? Вес собственного тела быстро возложить на тело другого, чтобы утихомирить его как соской-пустышкой, хотя бы на время его успокоить, пока оно снова не раскричится? Одну очень ценную часть тела, которая тебе не принадлежит, пугливо, но всякий раз с любопытством к её вкусу (не всё расфасовано в пакеты, иначе их можно было бы легко прихватить с собой в дорогу, но зато и забыть где-нибудь легко) взять в рот и посмотреть, не выйдет ли чего, и если да, то как оно пахнет? Застрять во влагалище Габи, как в своего рода исправительном учреждении, откуда тебя выпускают под расписку с тёмными пятнами, которые потом светлеют на брюках, но только условно, чтобы в любое время можно было вернуться туда? Мужчина, который хотел просто поговорить с девушкой? В это я не верю. Габи никогда не выходила без матери, друга или подруг, говорит мать, говорит друг и говорят подруги. Они говорят это и в газетных интервью, сразу после исчезновения Габи. Если только это правда, почему тогда девушка держала в тайне эти поездки? Может быть, потому что мужчине было что терять, может, потому, что он происходил из ближайшего окружения Габи и не хотел, чтобы его узнали, хотя (или потому что) его и так все знали. Они только не знали, что это был он. Это был не чужой. От отца и матери, бывает, отходят, чужой сам тебя бросит, как отходы, где попало, ведь у людей нет чувства чистоты природы. Ближний не подберёт это, потому что он знал содержание жизни девушки и не хочет больше никогда встречать её. Чтобы не стать содержанием её жизни! Он хотел ради собственной безопасности лучше устранить девушку, убийца, чем стать её Всем, что не даст ему ничего. Ведь нет ничего больше, чем Всё. Так, лучше мы сейчас замотаем тело в этот давно приготовленный мешок для мусора из зелёного пластика, взятый со стройки, ведь стройки — вся моя жизнь, и только дома, которые постигают в возникновении, есть нечто, за что можно держаться, да, кости, волосы, ногти на руках и ногах тоже могут остаться, но не так долго, как дом, который ладно скроен, крепко строен. На века. Для вечности, в которой верующий человек может встретить все эти дома, либо они его встретят, бум-м! — отрицание отрицания, ибо злодей не строит дом и, судя по всему, уже не получит его в подарок. Понятия конечности валятся у меня из рук, как молоток каменщика в пять часов вечера. Больше мне нечего сказать. Я скажу ещё, эта одна минута должна бы быть ещё внутри рабочего времени: ничего не останется. Смерть естественна, но это была неестественная смерть. Вы думаете, Габи хотела иметь того, кто уже принадлежит кому-то другому? Я не верю. Я неверующая, поэтому я всегда так ушибаюсь, натыкаясь на границы моего существования. Тогда я верю, что за ними, дальше, всё продолжается, я бы с удовольствием последовала за верующими туда, куда их так влечёт. Но не выходит, и на границах не выходит за их пределы. Как будто я иностранка какая, снаружи от сказочных шенгенских государств. Тук-тук, кто тут? Нет тут никого, потому что все хотят развеяться и поэтому в настоящее время и на все будущие времена они не дома и дома не будут. Развеяться можно только снаружи, наш европейский дом почти всегда маловат для этого, и теперь он маловат и для Австрии, образцового ребёнка, который никогда ничего такого не сделал и не сделает. Но коли мы больше нигде не желанны, мы и другим не позволим чувствовать себя у нас, жителей Австрии, у себя дома (ведь нам пришлось бы потесниться! И явились бы все кому не лень). Есть тут ещё кто-нибудь, кто, может, хотел бы видеть меня осчастливленной этим? Ему лучше не видеть этого, потому что, если явлюсь я, он не будет чувствовать себя дома. Кто меня слышит, если я кричу? Никто? Может, потому, что я пока никому не попалась на глаза. И злодей в этом убийстве явно не хотел никому попасться на глаза, что меня не удивляет. Если он и вынес оттуда какую-то рану своего существования, её не заметно. Иначе бы мы тотчас схватили его за шкирку, когда он, весь в крови, бежал по посёлку, а за его фигурой маячило бы нечто большее, чем он, зверь, пыхтящий, лишившийся своей берлоги и не прекращающий поиск другой. И если бы он её нашёл, она была бы уже мала, ему уже нужен был бы целый дом. Если человек должен умереть из самого себя, почему он не может создать простой дом своими собственными руками и частично чужим капиталом из сберкассы? Ведь баркасы его наличных сидят на мели, нагруженные процентами, процентами на проценты и несколькими гектолитрами нашей крови и наших слёз, в озере, и процентов не соберёшь, потому что договор до сих пор всякий раз приходилось расторгать досрочно. В одном из пенсионных фондов это было бы не так легко сотворить, ведь они суть творения дьявола. Короче, проще умереть, чем дожить до дома. В смерти хоть чуточку остаёшься здесь, в строительстве же у тебя уходит почва из-под ног, потому что она заложена в качестве гарантии под другую почву, которая тоже уже обременена или ещё каким-то образом недостижима. Господин Шнайдер, проныра по части недвижимости, который на аукционах повышает цену против самого себя, лишь бы для банков цены его недвижимости выросли до неба. Вот и скажи после этого, что недвижимость недвижима! Мёртвая же наоборот: она движется, только если её бросить в воду, и тогда она движется очень мягко, в такт волнам, вода двигает её, сами по себе мёртвые больше не двигаются, и наша мёртвая тоже. Вода качает её, баюкает, если она плачет. Вода добра. Я хотела бы чаще ступать в неё и доверяться ей. И многим очистным сооружениям, которых глаза бы мои не видели. Они что, собираются очистить воду? Но ведь тогда в ней не смогут водиться никакие живые существа! Нет, я не могу позволить, чтобы были какие-то очистные сооружения! Но ведь и без них как, ведь тогда бы рядом с нами плавали говёшки, и вода бы скоро оказалась там, где теперь ещё суша, одно бы сменилось на другое, грязь и дрянь — на прозрачность и правду. Нет, мы не сделаем этого, не променяем олиготрофные или мезотрофные, скудные водоёмы на эвтрофные, удобренные. Нет, мы этого не сделаем. Мы сохраним за собой первые, а вторые пусть идут куда подальше, чтобы мы могли потом послать туда нашу грязь, а здесь снова чувствовать себя славно. Нас ведь нам достаточно, воды и меня. Разве нет? Может, и меня однажды откроют, если кто-нибудь отважится в меня проникнуть. Как знать.