Случилось это в Фонтенбло, как-то вечером, часов около шести. Мне доложили, что некий Сен-Лежье де Буарон просит принять его. Я хорошо знала Сен-Лежье в молодости, ибо он состоял в родстве с одним из дядьев моей матери; поскольку до прихода Короля оставалось еще полчаса, я решила посвятить это время беседе со старым другом, хотя мы не виделись уже тридцать лет, и он, как я подозревала, явился из любопытства, прослышав, что я в фаворе. Итак, я велела впустить его, чтобы развлечься.
Он сохранил свою провинциальную внешность и грубовато-фамильярные повадки; при этом он всегда был очень себе на уме и неизменно весел, что никак не подобает гугеноту.
— Ну и ну, Франсуаза! — со смехом воскликнул он, входя в комнату, — я уж было подумал, что придется ждать в передней не меньше, чем поется «Miserere»
[82]
!
— Ах, Сен-Лежье! — отвечала я с улыбкою. — Ваши манеры ничуть не изменились, оттого и я обращаюсь с вами по-прежнему.
Вместе с гостем в комнату ворвался едкий запах конюшни.
— И, как я вижу, — продолжала я, принюхиваясь, — вы до того храните верность себе прежнему, что и моетесь не чаще, чем раньше… Помните ли, как однажды, у Монталамбера, вы угодили в навозную кучу и, эдак благоухая, явились на ужин, где сели рядом со старухою Ла Тремуй? Как же она фыркала и как намекала, что, верно, под столом спрятана лошадь!
Мы со смехом напомнили друг другу еще несколько забавных историй былых времен. Затем я с извинениями объяснила, что жду Короля, села за туалет и велела горничной сделать мне прическу. Гость уселся верхом на складной стульчик и начал пристально разглядывать меня.
— Ну, что же? — спросила я.
— А то, что я вами восхищен, милая дамочка! В пятьдесят лет у вас нет ни одного седого волоса!
— Фи, Сен-Лежье, ну что за манеры! С каких это пор о возрасте дам говорят вслух!
Я слегка нарумянилась, сбрызнула себя туалетной водою, натерла руки миндальным тестом и сунула под юбки несколько саше с майораном.
Сен-Лежье смотрел на все это, вытаращив глаза.
— Ну, что еще? — опять спросила я.
— А то, милая дамочка, что доселе я, как и все другие, полагал, что Короля привлекает только ваш ум…
— А теперь:
— Теперь… теперь… Я вот гляжу, как вы себя обихаживаете, и чую, что тут кроется кое-что более вещественное, так-то.
Я с улыбкою взглянула прямо ему в глаза и лишь негромко промолвила: «Сен-Лежье, можно ли удержать при себе мужчину одним умом?» Бедный сентонжец так и замер от удивления. Я воспользовалась этим, чтобы поскорее сменить тему и, вовремя вспомнив, что он гугенот, притом из «отъявленных», как говорят у нас в Пуату, принялась в самых пламенных выражениях убеждать его сменить веру. Правда, он вышел от меня тем же еретиком, что и вошел, зато это его «вещественное» надолго запомнилось мне.
Не знаю, из любви к «вещественному» или к «умственному», но Король все крепче привязывался ко мне, — разумеется, на свой лад, требовательно и эгоистично; однако теперь я была уверена, что не потеряю его.
Когда он страдал от фистулы в заднем проходе, которая в течение десяти месяцев причиняла ему невыносимые боли, он требовал, чтобы я постоянно находилась рядом; только я одна, не считая господина де Лувуа и врачей, присутствовала на главной операции, которую ему сделали 18 ноября 1686 года. Я стояла в ногах кровати; Король сжимал руку господина де Лувуа и глядел на меня; за всю операцию у него лишь раз вырвался крик: «Боже мой!», а дальше он без единого звука перенес два надреза скальпелем и шесть — ножницами; после этого он пролежал три недели в ужасных мучениях. Я покидала его лишь затем, чтобы помолиться Богу, дабы Он сохранил мне супруга, и ухаживала за ним по 8–9 часов кряду, не отходя ни на шаг; Король кусал губы от боли, по лицу его струился пот, но за все это время он ни разу не застонал и каждый вечер героически принимал у себя в спальне весь Двор.
— Мадам, — сказал он мне как-то, в ответ на мой упрек, здоровье короля есть дело политическое; он должен вести себя так, чтобы у подданных и мысли не явилось о его смерти. Но уверяю вас, что будь я обычным человеком, я бы охотно скрылся ото всех, чтобы страдать в уединении, рядом с вами.
Словом, будучи больным, Король не щадил себя точно так же, как не щадил и меня, когда я занемогала; нужно отдать ему должное — он обращался с теми, кого любил, не хуже, чем с самим собою.
Выздоровев, он совершил два или три поступка, которые подчеркнули в глазах всего света значительность моего положения. Во-первых, он превратил имение Ментенон в маркизат и потребовал, чтобы отныне меня величали только маркизою де Ментенон; признаюсь, сия милость оставила меня вполне равнодушною, чего нельзя сказать о второй: он повелел мне слушать мессу в одном из маленьких позолоченных приделов часовни, где молилась только покойная Королева, и «Мое Степенство» имело слабость с восторгом принять это новое свидетельство моего возвышения.
Еще более, чем постоянство привязанности Короля, меня удивляла его верность. Правда, спустя некоторое время после нашей свадьбы он как будто увлекся мадемуазель де Лаваль, фрейлиною дофины. Мне со всех сторон доносили, что девица ему чрезвычайно нравится и что она осчастливила Короля всем, что может дать красивая женщина; я так и не узнала, верно ли это и далеко ли зашли их отношения, однако вскоре Король отнесся ко мне с просьбою спешно выдать мадемуазель де Лаваль замуж. Я прекрасно обошлась бы без столь почетного поручения, но, будучи сговорчивой супругою, все же выполнила его, при первом же удобном случае предложив девицу господину де Роклору, который сватался к моей племяннице де Виллет; Роклор, крайне удивленный, не удержался от вопроса:
— Могу ли я жениться на женщине, о которой ходит столько сплетен, мадам? Кто мне докажет, что они не имеют под собою оснований?
— Я, — был мой ответ, — ибо мне лучше, чем другим, известны все обстоятельства того дела…
Он поверил; Король дал девице приданое, вскоре состоялась свадьба, и новобрачный увез молодую жену к себе в имение. После чего мне сообщили, что у ней родилась дочь — всего через шесть или семь месяцев после венчания, и что отец, узнав о ее рождении, воскликнул: «Добро пожаловать, мадемуазель, хотя я не ждал вас так рано!» Не знаю, все ли правда в этом анекдоте, ибо Роклор любил сострить, пусть даже себе в ущерб; как бы то ни было, Король никогда более не заговаривал со мною о мадемуазель де Лаваль, а я ничего у него не спрашивала.
С госпожою де Монтеспан дела обстояли куда яснее. Она сама призналась мне однажды, что со времени смерти мадемуазель де Фонтанж Король ни разу не прикоснулся к ней; он продолжал наносить ей короткие ежедневные визиты, но не желал, чтобы они истолковывались двусмысленно, а потому в 1684 году отнял у нее апартаменты, которые она занимала рядом с ним, во втором этаже Версальского дворца, и перевел в так называемую Банную квартиру, расположенную всего лишь на первом этаже; более того, он простер свою осторожность до того, что велел сломать лестницу и замуровать проход, соединявшие эти два помещения; по сему случаю маршал де Фейяд заметил госпоже де Монтеспан: «Вас заставили съехать с квартиры, мадам, но, по крайней мере, не без шума и грохота».