На самом деле, госпожа де Монтеспан теперь удерживала Короля не столько своими прелестями, сколько остроумием и прочими талантами. Ему нравилось бывать в ее апартаментах, где всегда царило веселье, и где он проводил время несравненно приятнее, чем в испанском окружении Королевы. Впрочем, она все еще привлекала его и как любовница, — по крайней мере, в описываемое время она подарила ему еще двоих детей, мадемуазель де Блуа в 1677 г. и графа Тулузского в 1678.
Однако, говоря о своих страстях, Король имел в виду их все и отнюдь не собирался ограничивать себя той, которую питал к своей «прекрасной госпоже»; по возвращении из Барежа я смогла убедиться в правдивости сообщений об успехах госпожи де Субиз.
Госпожа де Монтеспан раскрыла эту любовную связь, заприметив, что госпожа де Субиз неизменно красуется в изумрудных серьгах, когда ее супруг отбывает в Париж; проследив за Королем с помощью своих шпионов, она обнаружила, что изумрудные серьги и впрямь служили знаком к свиданию. С той поры маркиза пребывала в постоянном гневе, и оскорбления, коими она осыпала госпожу де Субиз по любому поводу, сделали эту интрижку всеобщим достоянием; не будь этого, никто ничего и не узнал бы. Господин де Субиз оказался мудрее господина де Монтеспана, — он тщательно закрывал глаза на похождения жены и, в результате, сменил свое скромное жилище на великолепный особняк Гизов…
Но и этого мало: еще несколько дам развлекали монарха в те дни, когда господин де Субиз не догадывался уехать в Париж. В Сен-Жермене Шамаранд или Бонтан
[62]
проводили их ночью по узкой лесенке на второй этаж, в кабинет, а оттуда, через заднюю дверь, в апартаменты Короля; обыкновенно дверь запиралась, но в некоторые вечера Король оставлял ключ снаружи, и этот великий секрет, якобы никому не известный, отлично знал весь Двор.
Я ни за что не согласилась бы, как эти особы, пробираться к Королю потайными путями, однако, входя к нему через переднюю дверь, на глазах у всех, под предлогом отчета о детях, занималась с ним тем же самым, что и они, ибо Король, объявив мне о своем временном отказе от благих начинаний, недвусмысленно дал понять, что я вхожу в число тех страстей, коим он не желает противиться. В течение полугода его письма убаюкивали меня надеждами на сердечную дружбу, и я уж было возрадовалась тому, что она заменит преступную связь, внушавшую мне самые глубокие угрызения совести; увы, с этой мечтою пришлось распроститься навсегда. «Подругу» с самого начала приняли столь же холодно, сколь пылко принимали грешницу.
Что ж, я противилась искушению не более, чем в прошлом, и теперь у меня не хватало решимости покинуть Двор. В Людовике я любила скорее Короля, нежели мужчину, — всякий раз, как он выказывал мне холодность, отдалялся от меня или — в тот самый миг, как я торжествовала победу над мужчиною, — мгновенно становился по-королевски надменным, мое чувство к нему вспыхивало с новой силою; я считала нашу недозволенную связь не только свидетельством его любви ко мне, но отвержением принципов, на которых строила свою жизнь, и мне приятны были и его власть надо мною и то унижение, коему он подвергал меня, вовлекая в грех. Вот так порою самые строгие святоши привносят изысканнейшие оттенки греха в наслаждение, которое развратники почитают вполне банальным.
Непостоянство Короля, его врожденный эгоизм и умело рассчитанная холодность держали меня в состоянии рабской покорности, глубокой, постыдной и, вместе с тем, сладостной, на какую неспособна даже самая нежная дружба. Признаюсь, что в то время мне случалось целовать ему руки благоговейно, точно Папе, — правда, в обстоятельствах, которые сей понтифик счел бы для себя в высшей степени диковинными и шокирующими. Словом сказать, я находила извращенное удовольствие в подчинении моему господину и могу оправдать это безумие разве что выбором возлюбленного, в высшей степени почетным.
Временами, размышляя над своим поведением, я пыталась объяснить его тем, что хочу отвлечь Короля от других женщин, а для этого должна быть всегда веселой и готовой к услугам, иначе, наскучив мною, он примется искать утех на стороне.
Короче сказать, ведомая чистым безрассудством и нечистыми рассуждениями, я все больше и больше отдавалась греху, ища опоры в двусмысленности и пороке.
Все это было тем более тяжко, что прелести мои отнюдь не увлекали Короля постоянно, а дружеское его расположение также имело свои приливы и отливы; притом ему и в голову не приходило как-то упрочить мое положение. Я в принципе — если и не всегда — числилась подчиненною госпожи де Монтеспан и не могла похвастаться свободой; мне даже не полагалось постоянного места для жилья, — в лучшем случае, каморка в Сен-Жермене, кровать в детской комнате в Версале, угол в передних или гардеробных Фонтенбло, Шамбора или других замков; я не имела определенной должности и считалась просто гувернанткою бастардов; наконец, пенсион мой, более чем скромный, не был закреплен навечно и выплачивался не всегда аккуратно, а кроме него я не имела никаких средств, ибо Ментенон пока еще не приносил дохода, зато требовал кучу денег на ремонт и содержание.
Обстоятельства эти ставили меня в унизительную зависимость от женщины, которой ничего не стоило выгнать меня вон, узнай или хотя бы заподозри она о моих шашнях с ее возлюбленным. Вот почему я старалась всячески усыпить ее бдительность непрерывными комплиментами и лестью, тогда как, будучи ее несчастливою соперницей и мишенью злобных нападок, питала к ней лишь ненависть и презрение.
Каждый год с наступлением весны я обязана была, чего бы это ни стоило, везти ее в Ментенон, уверять, что она там полная хозяйка и терпеливо сносить все ее сумасбродства; мне пришлось даже прятать ее там в течение долгих месяцев, когда она донашивала двух своих последних детей, один из которых и родился у меня в доме. Нужно было без конца нахваливать ее туалеты и ее красоту, восхищаться ее достоинствами, взбивать ей локоны и поправлять кружева; сверх того, я занималась раздачей ее милостыни и вышиванием накидок для кресел в Кланьи, засыпала бесполезными экзотическими подарками, которые мой кузен де Виллет привозил из своих экспедиций (чего там только не было — обезьяны, ананасы, попугаи!), развлекала свежими придворными сплетнями, показывала новопостроенные дома, улыбалась ей, целовала ее… с трудом удерживаясь от желания задушить. Ложь и лицемерие грозили стать второй моей натурою; я задыхалась в этой атмосфере двусмысленности, особливо когда речь заходила о религии, — тут уж я просто боялась потерять рассудок; что же до моей души, то на ее спасение нечего было и надеяться.
Не могу сказать, что переносила эти муки и обрекала себя на вечное проклятие из-за любви — слабости, охотно извиняемой людьми. Если бы я питала к Королю то, что при Дворе называлось «страстью», мне хватило бы сил вырвать из сердца это чувство и такой ценой обрести душевный покой. Нет, не любовь точила меня в то время, когда я вела это адское существование, но жажда величия и восхвалений, а еще опасная надежда достигнуть когда-нибудь вершин власти и править на свой лад. Честолюбие — вот что кружило мне голову.
Впервые я поняла, что рядом с Королем есть место, которое никогда не займет Королева и которое госпожа де Монтеспан, ненавидимая при Дворе, проклинаемая церковниками и все чаще отвергаемая своим любовником, легко может потерять. Я не была настолько самоуверенна, чтобы надеяться победить ее своими силами, но знала, что, завладей я этим местом после нее, у меня достанет ловкости, чтобы удержаться на нем, не вызвав ни скандала, ни упреков. Аббат Гоблен оказался прав: неумеренное честолюбие грозило в конце концов погубить меня…