Все эти знатные и важные господа — баронесса де Нейян, губернатор и семейство Ларошфуко — собрались вокруг меня так, как являются на крещение детей; своих слуг или бедных родственников, а именно, забавы ради. Что же до самих крестных, которым не было вместе и двадцати лет, то они отнеслись с полнейшим безразличием к этому младенцу в бедных, без кружев, пеленках, жалкому, как подкидыш. Вот в таком-то обличье и окружении я и предстала Господнему взору и миру, в коем предстояло мне жить. Да, забыла добавить: на церемонии присутствовал и мой отец. Он подписал акт о крещении. Ниорская тюрьма была унылой, но отнюдь не строгой.
И, однако, невзирая на снисходительность тюремного содержания, моя мать не могла свыкнуться с ним. Она мечтала о более пристойной жизни и не чаяла расстаться с казенными заведениями, благо что и ей пришлось провести в их стенах почти всю жизнь, — ведь она воспитывалась в крепости Шато-Тромпет, где ее отец служил комендантом и где она, в возрасте шестнадцати лет, встретила моего отца и вышла за него замуж, — он тогда как раз поневоле избрал местом жительства одну из камер замка. Восемь лет непрерывных скитаний и нищеты решительно отвратили ее от решеток и запоров, а заодно и от мужа, так что малое время спустя после родов она решила подыскать себе какое-нибудь другое жилье, менее сырое и менее супружеское.
Не знаю, можно ли утверждать, что мать своего добилась: квартал Реграттери, где она сыскала тогда маленькую квартирку, располагался весьма близко от тюрьмы Шомон, и воздух там был ничуть не чище. Река протекала совсем рядом, вода и крысы то и дело совершали набеги в этот уголок города; при любом дожде подвалы домов на улицах Богоматери и Нижней бывали затоплены, и запах гнили смешивался с вонью, исходившей от Старого рынка. Что же касается до той части квартала, которая круто шла вверх между Лягушачьей башней и церковью Святого Андрея, то ее неказистые улочки были сплошь застроены низкими лачугами и тесными мастерскими; единственным их украшением были свиньи, возившиеся в сточных канавах, среди отбросов. Не знаю, на какой улице обосновалась моя мать — ближе к свиньям или ближе к крысам: сама я ничего не помню из тех лет, а описание здешних улиц почерпнула из более поздних времен, когда жила пансионеркою у ниорских урсулинок, чей монастырь находился в месте, называемом Фьеф Кремо, между Реграттери и площадью Старого Рынка. В любом случае, мать выбрала для жилья квартал, который нельзя было назвать ни веселым, ни приличным. Однако, она два или три года прожила там с моими братьями, Констаном, который был старше меня на пять-шесть лет, и Шарлем, — этот только начинал ходить и его еще обряжали в младенческие платьица. Мне неизвестно, жила ли я там вместе с ними. Скорее всего, мать отдала меня кормилице, может быть, и в самом Ниоре. В ту пору кормилиц в Ниоре водилось великое множество, и их молоко почти ничего не стоило. Война, религиозные преследования, разбой, обмеление реки и, как следствие, прекращение работ в порту наплодили тысячи нищих; каждый второй житель города питался одними лишь овсяными или ржаными лепешками, которые трижды в неделю раздавал настоятель церкви Пресвятой Богородицы. Женщины, не находившие работы, продавали свое молоко — или свое тело. Уж не знаю, которой из этих несчастных мать вверила меня и поселила ли она ее у себя или, напротив, оставила меня на чужих руках.
Это, впрочем, не имело никакого значения: я была в том возрасте, когда чувства и разум еще не проснулись, и пока меня кормили досыта, ничто плохое мне не угрожало.
Боюсь, однако, что моя мать — как я нередко убеждалась в этом позже, — принимала мое рождение без всякой радости, Ее образ жизни, бедность и одиночество, в которые вверг ее мой отец, неуверенность в будущем отнимали у нее все силы, оставив в душе любовь, которой хватало лишь на двоих детей. Она очень любила старшего, своего первенца, кое-как заботилась о втором, но для третьего в ее очерствевшем от бед сердце уже не находилось места. Возможно, она притворялась равнодушною к моей судьбе именно затем, чтобы не заниматься моим здоровьем. Как-то самая младшая из сестер отца, Артемиза де Виллет, жившая в двух верстах от города, навестила мою мать, которой изредка помогала деньгами; она ужаснулась состоянию, в коем увидела меня подле кормилицы, и уговорила невестку отдать ей меня с тем, чтобы поместить у надежной женщины в ее деревне. Моя мать согласилась тотчас и с великим облегчением.
Пока я жила в Мюрсэ, а моя мать вела существование, полное лишений, отнимавших у нее, несмотря на юный возраст, остатки былой красоты, отец устроил в своей камере игорный притон. Он всегда прекрасно играл в брелан и ландскнехт, и занятия эти, коим он успешно предавался во времена своей молодости в протестантском Университете Седана, а позже в Париже и Лондоне, сделали из него весьма грозного противника. Поскольку он ухитрялся, даже в жалком положении узника, сохранять светские манеры, тюремные сторожа и надзиратели охотнее несли свои кошельки к нему в камеру, нежели в кабачок Эркюле, предпочитая его общество компании кучеров и портовых грузчиков. Благодаря дружбе с этим неотесанным людом и ловкости рук в карточном игре, отец получил возможность оплачивать приличное содержание в тюрьме и подкупать Берваша и привратника с тем, чтобы они выпускали его в город. Не все красотки Ниора отличались строгостью нравов, а мой любезный отец, несмотря на седину в волосах, соблазнял их своею репутацией дамского любимца, коей был обязан несколькими удачными похищениями в прошлом.
Знала ли об этом моя мать, когда выходила за него замуж? Счел ли он удобным поведать ей о печальной участи Анны Маршан, его первой супруги, которую он отослал в мир иной семью ударами кинжала, заставив предварительно помолиться? Боюсь, что ослепленная, полностью околдованная обаянием пленника своего отца, девушка не слишком доискивалась правды, отвергая предостережения окружающих и враждебные отзывы родных. Впрочем, я располагаю письмом, написанным ею в то время: в нем она признается, что обязана покорно сносить разгул и дебоши мужа после того, как имела неосторожность связать с ним свою судьбу; однако в самом начале их связи, еще до того, как она пришла к этому печальному смирению, она питала к моему отцу неодолимую слепую страсть, которую мне трудно объяснить. Он отличался довольно статной фигурою, он в момент их знакомства был втрое старше своей юной любовницы. Правда, что он умел вдохновенно декламировать стихи, слагая их на свой, особый лад, играл на виоле и на лютне, но притом был беден, как церковная крыса, и опозорен на весь свет. Он так много пил, играл, мошенничал, воровал и дрался, что его дурная слава дошла и до Бордо и до Аквитании. Он столько шарил под женскими юбками и по карманам мертвецов, что имя его было знакомо далеко за пределами родной провинции. Как удалось моей матери, невзирая на проклятие, коим мой дед заклеймил пороки своего сына, пусть даже расцветшие под грохот пушек гражданских войн, не заметить, что Констан д'Обинье — фальшивомонетчик, вероотступник, предатель Короля и безжалостный убийца? Будучи приговорен к смерти, он лишь по чистой случайности избежал плахи; имя его значилось в розыскных листах на каждом столбе королевства; словом сказать, он был отъявленным мерзавцем и, что хуже всего, мерзавцем неудачливым.
Некоторых женщин тянет к такого рода мужчинам, и Жанна де Кадийяк, несомненно обладавшая жалостливым сердцем, отдала этому человеку свою первую любовь, от которой со временем излечилась настолько, что со дня моего рождения и до самой смерти моего отца родители мои встречались лишь урывками и почти случайно.