Апостол поднял на аудиторию добрые печальные глаза и просветлел суровым лицом. Губ его коснулась улыбка всепрощения.
— Дети мои, — произнес святой отец с расстановкой, — вам предстоит овладеть многими знаниями, и от знаний этих родятся в ваших душах многие печали. В трудах и заботах голова ваша станет седой, многое постигните вы, и еще больше дано вам будет милостью Господа. Одному только, самому важному, никто научить вас не сможет — любить человека! Любить таким, каков он есть: слабым и греховным, неуверенным в себе и страдающим, вечно плавающим на утлой лодочке жизни в безбрежном океане неведения… и тем не менее способным на полет души и великий подвиг веры. Труден путь, указанный ему Христом, тяжко совершаемое им восхождение, так любите же, дети мои, человека, поверьте, он этого достоин!
10
Очень Шепетуха радовался, награды алкал, только вышло, что напрасно. И более того: во вред себе и себе же на беду. А все потому, что не читал подьячий не успевшего еще родиться Шарля Монтескье, иначе знал бы, что в темные времена люди не ведают сомнений даже тогда, когда творят вселенских размеров зло, и наблюдение это, вполне возможно, заставило бы его задуматься. Но то, что донос добром не назовешь, чувствовать был обязан, хотя бы из чисто человеческих понятий о жизни, которой он попытался Серпухина лишить.
Увидев подьячего в соседней с Мокеем камере, буддист заметил бы, что ускорилось действие кармы, русский человек пробормотал, мол, собаке собачья смерть, а тюремщик просто пхнул Шепетуху тупым концом копья, чтобы тот не стенал на всю округу и не будоражил людей. Но это не помогло, и несчастный продолжал кричать, что в тюрьму попал по ошибке, что всего лишь исполнял гражданский долг… после чего тюремщик копье перевернул и страдалец затих, забылся тяжелым сном, зажимая ладонью колотую рану на плече. И действительно, кто бы мог предвидеть, что посланные за Серпухиным стрельцы будут пьяны и решат, что чем больше посадят за решетку, тем оно и лучше. Опять же, чтобы поутру потом не бегать и не искать доносчика, удобно иметь его под рукой. Но опытный по жизни Шепетуха прекрасно знал народную мудрость, что на Руси ни за что не сажают, поэтому-то и вопил как резаный. Сердце-вещун и обострившаяся до звериной интуиция подсказывали подьячему, что его первым потащат на допрос с пристрастием, и именно так все и получилось.
Ночью Серпухин тоже постанывал, но не от дурных предчувствий, а от боли в помятой боксером груди и преследовавших его алкогольных кошмаров. Проснувшись, он был страшно удивлен отсутствием брюк — их заменяли поношенные, не по размеру порты и модельных полуботинок. Ноги Мокея украшали старые лапти. Найдя себя лежащим на голых досках в углу камеры, он долго не мог понять, где находится, чему в немалой мере способствовало сумеречное состояние души, известное в народе как похмелье. Не улучшали настроение и кованые решетки на окнах. Впрочем, в застенке он находился не один, а в компании, как известно, и беды переносятся легче, и сидится веселее. Сокамерником его оказался нескладный, расхаживавший на вывернутых ногах старик, отрекомендовавшийся фон Тузиком. Подав Мокею ковшик с водой, он без расспросов со стороны Серпухина пояснил, что истинного имени своего не помнит, зато точно знает, что родом из дворян, поэтому настаивает, чтобы перед собачьей кличкой ставилась благородная приставка. Кличку эту, как и отбивший память удар по шлему, он получил в Ливонии под стенами Феллина и вот уже, считай, двадцать лет томится в тюрьме, старается хоть что-то вспомнить о своем происхождении. Без этого не выпустят, потому как неизвестно, с кого требовать выкуп.
Старик уже начал рассказывать про то, как из боголюбивого и тихого царь Иван буквально на глазах превратился в лютого изверга, но тут из коридора послышались шаги, и два дюжих стрельца проволокли по каменному полу безжизненное тело. Прильнувший к решетке двери Серпухин узнал давешнего своего спасителя, и волосы на его голове встали дыбом. Из соседнего застенка донесся глухой звук падения тела. Душа Мокея ушла в пятки, он будто окаменел и уже плохо понимал, что происходит вокруг. Видел, как в камеру вошли конвоиры, слышал, о чем они говорят, но мозг отказывался верить в происходящее:
— Этот, что ли? — ткнул в его сторону пальцем тот из стрельцов, что держался старшим. — Ну-ка, приложи его для острастки! Да не калечь, не калечь, государь этого не любит. Ему нужон чтоб живенький и веселенький…
Выполняя приказ, второй стрелец оторвал Серпухина от пола и шваркнул, как тряпичную куклу, о стену. Не то чтобы сильно, но всей плоскостью тела, отчего внутри у Мокея что-то жалобно екнуло, и в следующий момент он потерял остатки сознания. К печальной действительности его вернул скрип открывающихся ворот каменного моста через Неглинку. Сам он сюда дошел или его приволокли стрельцы, Серпухин не помнил, но теперь все трое стояли и смотрели, как ползет на цепях вверх огромная, напоминавшая борону решетка.
Конвоиры вполголоса переговаривались:
— Палачом-то кто нынче? — спрашивал тот из них, что помоложе. — Гвоздев? Ну, этот расстарается, а государя порадует! Давеча был другой, новенький, так царь остался недоволен, уж больно быстро злодея замучили…
Прежде чем вступить в разговор, второй стрелец солидно помолчал:
— Трудно Гвоздю придется, супостат попался уж больно квелый, — заметил он рассудительно. — Глянь, он и без пыток едва на ногах держится…
Заслышав эти слова, Мокей сделал слабую попытку вырваться и только тут заметил, что руки его перетянуты веревкой. Мысль пронеслась дикая, заскочила из другого мира: «Эх, сейчас бы пистолет, что спрятан в надежном месте с лихих девяностых, я бы им показал!» Но странное это воспоминание не имело к действительности никакого отношения.
Ведя пленника, как барана на веревочке, стрельцы миновали выгнутую спину моста и ступили на мощенный булыжником двор. Дождь несколько поутих, но камни были мокрыми и скользкими. Забирая влево, прошли вдоль высокого забора Троицкого подворья к стене Чудова монастыря. Все постройки здесь были исключительно каменными. Когда-то давно, в иной жизни, Серпухин писал курсовую по архитектуре средневекового Кремля и какое-то время подвизался в роли экскурсовода, но куда его ведут, понимал слабо. Государев дворец, как ему теперь представлялось, находился много севернее, они же направлялись туда, где только в далеком будущем будет построена Беклемишевская башня. Однако до угла Кремлевской стены не дошли, свернули к одиноко стоявшему белого камня зданию. Где-то здесь, как помнил Мокей, находился арсенал.
Впрочем, слово «помнил» плохо описывало состояние Серпухина, сознание которого можно было определить как мерцающее. Краткие моменты, когда оно Мокея посещало, выглядели вспышками фосфоресцирующего света, выхватывавшего мир из угольной черноты. В эту кромешную тьму Мокей и провалился, стоило ему увидеть грубо обтесанные стены пыточной. Она же спасла Серпухина от вида пылавшего в углу горна и разложенных на лавке щипцов и прочих железяк.
Сознание вернулось к Мокею лишь тогда, когда в камеру, сильно сутулясь, вошел давешний чернец. Как и тогда, на улице, он носил длинную, до пола, рясу и черную шапочку на жидких, свисавших по бокам черепа волосах. Стоял, заложив ладони за пояс, разглядывал пленника глубоко посаженными глазами. Мокей знал, кто этот человек и зачем он пришел, но память удивительным образом отказывалась назвать его имя.