— Какая нам радость, Полина Львовна, дорогенькая, что вы до нас пришли! Сейчас будем чай пить с вареньями разными. Теперь не знаю, теперь участочка у нас нема, теперь не будет варенья. А пока есть.
Лаевская разводила руками, щупала пальцами и глазами обстановку. Конечно, барахло. Мы в надежде с Любочкой по копейке откладывали, но не наоткладывали ни на что путное. Сейчас, при Лаевской, мне захотелось оправдаться за это.
Черт дернул меня за язык:
— Да, мы люди небогатые. Не то что вы. Вы умеете копеечку до копеечки складывать и прятать. А мы — нет. — Специально с ударением на «вы».
Лаевская засмеялась:
— Это я умею? Кушаю что хочу. На продукты буквально все и уходит. Под старость все покушать любят. На фигуру свою даже махнула рукой.
Она для наглядности махнула рукой. Но платье под макинтошем песочного цвета приподняла на сколько-то, чтоб показать свою пухлую, противную коленку.
— Ой, да что говорить! Прошла моя молодость безвозвратно.
Этой коленкой она меня царапнула по горлу:
— Что вы, Полина Львовна! Еще замуж выйдете. Доживать будете как за каменной стеной. Если б вы меня спросили, я б вам и мужа рекомендовал. Довида Срулевича Басина. Вдовец. Еврейской национальности. Как раз для вас. Он, говорят люди, тоже копеечку имеет. Ну, у вас без копеечки не бывает…
Зачем сказал, почему выдвинул Довида — не знаю. У меня бывает — скажу меткое слово прямо с неба.
Лаевская намек на ее национальность и особенности поведения, конечно, поняла. Но вида не подала. Только мой опыт позволил определить, что она сцепила зубы.
— Да что я? Дело прошлое. Я вам, Любочка, платьице принесла. Отгладила и принесла. А то вы замотались с переездом. А у меня крой, люди зря не скажут, и с одной примеркой доделать могу. Так я на глаз и закончила. Хотелось скорей вас обрадовать. Чтоб муж полюбовался. Меряйте сию минуту. Меряйте, я вам говорю!
Вытащила из здоровенной торбы сверток, распатронила бумажку абы как, достала платье — двумя пальчиками, как драгоценность. Перекинула через две руки, вроде рушник с хлебом-солью. Подала Любе. С поклоном.
Любочка с поклоном же и приняла.
Побежала на кухню.
Возвращается.
У меня голова закружилась. Такая красота.
Люба кругом себя крутится, оглаживает платье.
Лаевская обходит ее, как памятник какой в музее, и цокает языком.
Спрашивает у Анечки:
— А тебе, лялечка, хочешь, тоже пошью красоту?
— Какую красоту? — спросила Анечка.
— А придумаю. Я на фасоны не прижимистая. Детям вообще не шью. А тебе сделаю. Специальный детский фасончик. У меня куски разные валяются. Так я тебе скомбинирую. Для своего удовольствия.
И слезу пустила.
Любочка спрашивает тихонько, деликатно:
— Сколько ж я вам должна? — А у нас после переезда денег ну совсем только на хлеб.
Лаевская объяснила:
— Я на юбочку подклад дала. Свой. Нитки тоже мои. Шелковые. Тут защипчики пустила по рукаву, мы с вами, Любочка, не обговаривали защипчики, и воротничок сделала. Кужевцо мое. Ну, за это я дополнительно не беру. Как договорились — полцены.
И называет цену.
Я ничего не понимаю в бабских ценах, а Любочка глаза закатила.
— А можно с зарплаты? Подождете? У Миши зарплата через пару дней.
Лаевская вроде ждала такого поворота:
— Почему не подожду? Вы, Михаил Иванович, занесите мне домой. Я вас прошу! Чтоб Любочку не затруднять. Я вам и яблочек передам гостинчиком Анечке, и для компота много насушила. А девочке на зиму нужны витамины. И того, и сего. Вы лично столько нервов тратите на работе. Некоторые не понимают, а я ценю. Мы не просто так знакомые, правда? Я вас как родных люблю. Не знаю почему — с первой минуточки. Особенно Анечку, лялечку золотую.
Люба кивнула.
Не из-за компота-яблочек. Скромная, и когда на нее наступают, кивает не подумавши.
Когда Лаевская ушла, Люба только и сказала:
— Ну, Полина! Вдруг полюбила. Полюбила — а денежки давай. И какие! Я б за такие деньги к ней не пошла. Миша, что делать?
— Деньги надо отдать. Отдадим. Я отдам. А гостинчиками своими пускай подавится.
Анечка из своего уголка повторила:
— Подавится. Пускай.
Ребенок. Не понимает глубины.
С зарплаты я пришел к Лаевской.
Выложил бумажки на стол без особого приглашения.
Не скрою, готовился к задержке у Лаевской. Будем откровенны, к ее болтовне. Но она ни словечка лишнего не сказала. Молча взяла деньги, пересчитала.
Пропела почти шепотом:
— Да, за мою работу людям не жалко отдавать положенное. Раз сделано — получи. Правда, Михаил Иванович? Я говорю, что положенное всегда отдается. Поняли меня?
Я машинально ответил:
— Понял.
Лаевская сунула мне в руку торбу: гостинчики. Я принял, чтоб не нагнетать ненужного. Думал, по дороге выброшу.
А не выбросил.
Сказал Любе:
— Деньги заплатил. Гостинцы принес. Дура она, конечно, Лаевская Полина Львовна, то есть даже и не дура. Натура у нее. Еврейская. Иногда кажется, они дураки. А их натура за шкирку тащит. Они не виноватые.
Люба кивнула:
— Я ее и не думаю осуждать. У них нация такая. Надо знать и иметь в виду.
— Вот именно. А яблоки — что ж, они ни при чем.
Подошла Анечка, взяла румяное яблоко, надкусила. И сок по подбородку потек.
Я вытер ладонью. Осторожненько. Обнял дочку со всей возможной нежностью.
Праздника новоселья мы как такового не устраивали. Объединили с моим убытием в очередной отпуск. Среди гостей и Евсей, конечно.
Надо признать, в то время обострилось косое мнение насчет евреев. Некоторые сослуживцы даже намекали, что Евсей Гутин — мне не надежный товарищ. Но я не реагировал.
Бывали случаи перегибов — и евреев увольняли не оправданно, а как дань ситуации космополитизма. Но это линия партии, и ее не обсуждают вообще. А от Гутина я не отказывался. И он это ценил.
Входчины получились прекрасные. Душевные.
Любочка наготовила всего. Анечка ей помогала как умела. И на стол они подавали вдвоем. Анечка снизу, со своего роста, а Любочка уверенно, сверху ставила на стол: как с неба ложились на землю, ну, на стол, Любочкины пирожки с начинками, пампушки с чесноком для борща, холодец, винегрет и так далее.
Красота семейной жизни обнимала меня со всех сторон и аж мешала дышать.