— Каnn ich Ihnen helfen? Вам помочь?
Видимо, сторож.
— Nein danke. Нет, спасибо.
Это не было случайностью. Его умершие все еще не хотели оставить его в покое. Но ему хотелось другого. Держась за ворота, он выпрямился во весь рост. Потом поставил камеру на снег, чтобы поднять фотографию.
— У меня нет времени, — пробормотал он.
Можно ли произносить такие слова? Он убрал фотографию, но это не помогло. В какую бы сторону он ни пошел, они все равно будут с ним рядом. Он находился здесь, а они присутствовали всегда и везде, у них уже не было места — и они присутствовали везде, у них уже не было времени — и они присутствовали всегда. У них уже нет времени, эту жуткую фразу сказал о них, слава Богу, не он сам, а священник во время похорон. Ее родители настаивали на том, чтобы пригласить на похороны католического священника, и в смятении тех дней он не возражал, как не возражал и против того, чтобы крестить Томаса, хотя они с Рулофье оба считали это чепухой. Артур Даане вырос вне всякой религии, а Рулофье давно уже перестала ходить в церковь, и ее родители всегда сердились на него за это. Крещение Томаса было первым католическим обрядом, который он наблюдал с близкого расстояния. Человек, еще недавно встретивший их на пороге своего дома в обычной одежде, вдруг вошел в церковь через боковую дверь в белом вышитом одеянии, его тесть взял малыша у Рулофье из рук и стал произносить очень странные реплики, повторяя то, что говорил священник, например: «Отрекаешься ли ты от дьявола?» — «Отрекаюсь», и дальше, отвечая на целую серию вопросов, тесть много раз повторял «отрекаюсь», потому что Томас еще не умел сказать этого сам, а Артур стоял рядом и в ярости снимал на камеру эту африканскую церемонию заклятия духов. У него возникло такое чувство, будто с помощью языческих заговоров у него отбирают сына. Но в этом ощущении язычником был он сам, он ясно понял это по кадрам, на которых крупным планом снял Рулофье, ее большие лучистые глаза, следящие за церемонией. Позднее она призналась ему, что обряд ей «все — таки понравился», хоть она и не верила в него, но ведь совсем без ничего тоже как-то нехорошо, а теперь у нее есть чувство, что Томаса приняли в этот мир празднично, сказали ему «добро пожаловать». Когда не веришь, то обряд не играет никакой роли, а благодаря крестинам получилось, что появление Томаса на свет хорошо отпраздновали, к тому же этого хотели ее родители. Он не сказал ей, что понимает, что дело не в ее родителях, просто в ней самой еще теплилось суеверное представление о том, будто бы в результате неких действий и заклинаний этого священника с его несвежим запахом и выспренней, чуть гомосексуальной манерой речи их сын стал каким-то образом более защищенным. Быть может, он оттого не стал тогда возражать, размышлял он, что это-то и было одной из тайных причин, почему он ее любил: суеверная женщина, слегка не от мира сего. Неспешная, вот какое он нашел ей определение. Не болтай чепуху (голос Эрны), тебя привлекает в ней просто-напросто то, что она несовременная, но это слово звучало так же нелепо, как «старомодная», так что лучше уж говорить «неспешная». Человек, определявший для себя сам, в каком темпе жить в этом мире, его неспешная жена, умершая такой быстрой смертью. Получив известие, он тотчас полетел в Испанию, авиакомпания просила привезти с собой рентгеновские снимки зубов. Тогда он понял, что Рулофье и Томаса ему, скорее всего, не покажут, и так оно и оказалось. Тела изуродованы до неузнаваемости, сообщала газета, но он и не пытался представить себе, как это может выглядеть, — такая же абстракция, как и снимки зубов, возвращенные ему после опознания, будто они кому-то могли еще пригодиться. Он порвал их в гостиничном номере, серые, блестящие целлулоидные зубы, сидящие в невидимых деснах, в этих снимках не было ничего, в них не было даже намека на два белых гроба, большой и маленький, стоявших рядышком в той же самой церкви с безвкусными витражами 30-х годов в окнах, со сводами из желтого кирпича, отражавшими слова этого злополучного священника, которые он никогда уже не сможет забыть. Священник, тот же самый, что и на крестинах, называл их просто по имени, словно это были его собственные жена и сын: «Рулофье и Томас ушли от нас. Они не могли здесь больше оставаться. У них теперь уже нет времени». Вот она, эта отвратительная игра слов, да еще произнесенная манерным бабьим голосом, этот злополучный переход от прошедшего к настоящему, не могли оставаться, нет времени, значит, они сами еще существуют, но только без этого элемента, без времени, ведь время нельзя иметь так, как можно иметь деньги или хлеб, деньги и хлеб можно купить или добыть. Время лечит раны, но время-лекарь — это, выходит, другое время, то, которое у него самого еще есть. Но и эта поговорка — вранье, потому что его раны время до сих пор не вылечило. Он так затопал ногами, что отдалось в черепе. Так что же, этому вообще не будет конца? Мертвые хитры, они всегда застигают тебя врасплох, когда меньше всего ждешь. Траур. За каждый год жизни полагается три года траура, сказала Эрна. Ох, Эрна, черт побери! Он обернулся, потому что ему померещилось, будто за спиной у него кто-то стоит, и подумал: нет, это уж слишком, оставьте меня в покое. Нет, молочник, не сегодня! Лучше отсюда уйти. Он знал, куда пойдет. У него тоже были свои собственные боги. Полная чушь, но все-таки. Поспешно, словно его преследуют, он зашагал в сторону Бранденбургских ворот, глядя на застывшие темные следы в снежной кашице. Он щелчком вынул кассету из камеры и вставил новую. Необыкновенная картина, такой вот тротуар! Сколько оттенков серого и белого. Широкие подошвы, узкие каблуки, сапоги, за минувшую ночь и утро здесь прошли тысячи людей, и все оттиснули свои следы на снегу, который потом застыл вместе с этими оттисками. Прохожие, вот как назывались люди, прошагавшие здесь и ушедшие прочь, после того как оставили свои отпечатки на дороге, по которой шли. Тела, еще недавно вдавившие свои подошвы в снег, сейчас находились где-то в другом месте. Он решил идти по следу необычной формы; шел с включенной камерой, нацеленной на этот след с предельно близкого расстояния. Слева от него чернели деревья в парке Тиргартен, голые стволы, снег на ветках, точно белая тень. Он придумал, что кадры с этими следами увяжет с кадрами ног, спускающихся в метро, толпа, спешащая куда-то без видимой цели, движение, оставившее после себя, как и здесь, пустой оттиск и непрерывно продолжающееся где-то в другом месте. Сколько времени надо снимать, чтобы возникло ощущение непрерывности? Бесконечности? Это звучало ужасно, и именно эта ужасная ниточка и была самой важной для всей его затеи, эта безумная мысль, которая всякий раз от него ускользала, которую он никогда не мог по-настоящему поймать и которая, как он надеялся, прояснится для него, когда он соберет в своей коллекции достаточно много кадров. У него было время, у него — то время было.
— Все человечество через призму Берлина? — Голос Виктора.
— Не только человечество и не только Берлин.
— Но каков критерий отбора? — спросил Виктор.
Всегда один и тот же вопрос, и никогда на него нет толкового ответа.
— Мой инстинкт?
— Слышу вопросительный знак. Но что-то же управляет этим инстинктом?
Моя душа, хотел он сказать, но скорее откусил бы себе язык.