Мы точно знали, что когда-нибудь туда доберемся, но сперва придется ехать в Европу — учиться в Дрездене, Амстердаме и Флоренции, а Австралию отложить на время; она будет издали манить нас, достаточно будет услыхать случайно оброненное слово, чтобы, переглянувшись, улыбнуться друг другу, зная, что наш секрет недоступен никому, кроме нас. После случившегося в фавелах я несколько недель не выходила из дому. Никого не хотела видеть. Не могла говорить с родителями. Приходила Альмут, садилась у моей постели и молчала, понимая, что говорить ни о чем не надо, пока не настал день, когда она объявила, что нашла дешевые билеты в Австралию. Мы полетим до Сиднея, оттуда поедем в Арнем-Ленд, в местечко Эль-Ширэйн. А оттуда рукой подать до Слисбека,
[14]
до Sickness Dreaming Place. Ей ничего не пришлось объяснять мне, мы обе знали, что она имеет в виду.
5
Отец и мать Альмут — чистокровные немцы. А в моей крови гуляет латинская добавка, отец — типичный германец, белокурая бестия, инстинктивно искал свою противоположность, пока не встретил маму. В его голосе слышны были отголоски арий Вагнера, в ее — Верди, особенно заметные, когда они начинали выяснять отношения. Мама говорила, что он выбрал ее из любопытства, понятия не имея, с кем вступает в брак: с португалкой, еврейкой, индианкой или итальянкой: хотел поглядеть, возьмет ли над ним верх чужая кровь, хотя надеялся, что она не из индейцев. Этих он так никогда и не смог понять.
Я тоже. Мои индейцы были невидимыми духами, бесшумными тенями, о которых рассказывала мама; мы с ней старались не мешать друг другу.
Альмут прекращает хаос одним своим появлением. Настоящая немка, порядок у нее в крови. Это она много лет назад настояла, чтобы мы начали копить деньги на поездку в Австралию. И она же придумала, тоже очень давно, что нам надо чему-то научиться, чтобы подрабатывать в дороге; это ведь нетрудно — мыть посуду в ресторане, стоять за баром, присматривать с чужим ребенком — что-то в этом роде. Так мы прошли курсы физиотерапевтов, куда входил массаж, комплекс упражнений для людей с жалобами на боли в спине и прочие прибамбасы.
— С такой специальностью можно в кругосветку отправляться, — заметила Альмут.
— По центрам секс-индустрии, — парировала я.
— Только если меня там не заставят трахаться со всеми подряд.
6
— Я одолжу его вам, — сказал галерейщик в Аделаиде, словно речь шла о вещи, книге или картине. А он не расслышал — вернее, как я после поняла, сделал вид, что не слышит этого.
Выставка собранных со всей Австралии рисунков аборигенов. И его картина: черная, словно ночное небо, иссеченное массой тонюсеньких белых полосочек и утыканное бесчисленным множеством точек. Первым делом в голову приходила мысль о звездах, но это было бы слишком просто. Сперва кажется, что перед тобой — однотонный черный холст, потом видишь тысячи крошечных точечек, похожих на звезды. Потом за тонкой сетью точек проступает темная тень, призрак тотемного животного, и, может быть, ему снится ручей… но до таких абстракций нашим непривычным глазам не подняться. И дело даже не в глазах, но в незнакомой системе мышления, с которой мы раньше не сталкивались. Он пытался объяснить мне все это, но не смог. Говорил, не глядя на меня; казалось, каждое слово стоит ему огромного труда. Сколько книг мы с Альмут прочли, но они не помогли нам постичь истину, которую он мог увидеть, едва взглянув на картину. И проблема не в картине. Таких в любом американском или еще каком музее десятки, у них есть даже названия вроде «Dreaming (Сон ящерицы в пустыне, ночь)»; будем считать, что именно это там нарисовано. Проблема даже не в том, что я не видела ящерки в пустыне. Проблема в самом слове dreaming.
[15]
От него не отмахнешься, мимо него не пройдешь, словно мимо валяющейся на земле монетки, которую не решаешься поднять. По-английски эту ситуацию все-таки можно описать, но попробуйте сделать это на любом другом языке, чтобы не пропал заключенный в слове dreaming религиозно-мистический смысл, восходящий ко временам древних пророков, к законам, ритуалам и церемониям, приводящим участников в состояние экстаза, позволяющее создавать подобные картины, ибо автор получил свою призрачную ящерку в наследство от предков. Как можно унаследовать невидимое и неосязаемое? Должно быть, где-то внутри у нас существует орган, хранящий унаследованные знания, и у него там запечатлен образ ящерки, которую мне никогда не увидеть на его картине, — вернее, не совсем ящерки, а предка, который, подтверждая свое мистическое происхождение, смог вернуться к потомку под видом ящерки, преодолев не только бесконечную череду лет, но и сопротивление явившихся невесть откуда пришельцев, понятия не имевших о традициях, которые они пытались уничтожить. Dreaming — я повторяю и повторяю про себя это слово, словно надеясь сохранить связь с царством призраков, восхитительным миром, о котором рассказывают их картины, с миром, лишь в какой-то мере сохранившимся в резервациях, в безводных пустынях, которые аборигены и сейчас еще могут читать, как мы читаем книгу или поэму. Рассматривая свои тотемы и разбирая соответствующие им знаки, каждый погружается в свой собственный, захватывающий мир, связанный с грезами и заветами предков, основанными на грезах. В городе ничего подобного не увидишь. Большинству белых австралийцев трудно оперировать метафизическими понятиями, считающимися частью мира аборигенов, переживших в древности, по мнению белых, катастрофу и потерявших в результате связь со своим прошлым и своим народом. Остались лишь священные места, земли, запретные для непосвященных, но их не удастся уберечь от пришельцев, если там найдут золото, серебро или еще что-нибудь ценное.
7
Я так не думаю. Тишину, которая царит здесь, можно сравнить разве что со звездным небом над головой. Тишина пустыни, небо пустыни. В неверном свете карбидной лампы я рассматриваю его кожу, пепельно-черную, как и его картины, словно подсвеченные изнутри с трудом пробивающимися сквозь черноту огнями бесконечно далекого Млечного Пути. Он умеет дышать бесшумно. Здесь вообще нет шума; если замереть на месте, услышишь шорох песка, шуршанье ящериц, шелест ветра в стеблях жесткой сухой травы и кронах травяных деревьев. Если подует ветер. Сегодня ветра нет. Я добиралась сюда очень долго. И теперь пытаюсь складно изложить свои мысли, только ничего не получается. Хорошо бы рассказать о теле, как я наконец-то поняла: то, что я называю собой, — это мое тело, но словами такого не выразишь, особенно когда приходишь в восторг от всего сущего. Подумать только, никогда прежде не ощущала я такой полноты жизни. Это почти не связано с ним, он — малая часть приводящего меня в восторг бытия, по-настоящему важна для меня его неразрывная связь с окружающим миром; невозможно представить себе меня так же тесно связанной с моей прежней жизнью, во мне все изменилось, я становлюсь похожей на них, по-другому не скажешь. Рассказать об этом я смогла бы только Альмут, и то не сейчас, может быть, позже. Я знаю, она не стала бы смеяться надо мной, я всегда все рассказывала ей, но об этом мы поговорим потом. Я растворяюсь в тишине, я — часть пустыни, часть звездного неба, одиночество больше не грозит мне: впервые в жизни я нашла свое место, этого не выразить словами. Нельзя говорить: со мной ничего не может случиться. Говорить нельзя, но именно это я чувствую. Я не взбалмошная идиотка, я знаю, о чем говорю. И знаю, что Альмут поймет меня. Благодаря этому мужчине мне удалось найти свою утраченную тень, и это здорово, хотя нам вот-вот придется расстаться навсегда. Но пока мы вместе, во мне соединяются свет и тьма. Вокруг — ни огонька. Вчера, стоя у двери, я поняла: я не одинока более, вокруг — Вселенная, я — часть ее; когда-нибудь мне предстоит исчезнуть, но это не важно, если понимаешь, что исчезнуть означает раствориться в ней. Я суверенна и неприступна. Будь я музыкальным инструментом, из меня звучала бы сейчас чудесная музыка. Я никому не смогу передать своих ощущений, но именно в них заключена истина. Впервые мне внятна музыка сфер, о которой говорили в Средние века. Я смотрю в небо, я вижу звезды, я слышу их голоса.