Почерк у Саши был понятный, но ужасно неряшливый, некрасивый, с бесконечными помарками и каждый день чуточку разный: то крупнее, то мельче, то круглее, то угловатее, а тут строчки были без единой помарки, ровные, буковки одна в одну, почти печатные.
Потом я вспомнила, что именно таким почерком он писал адреса на почтовых конвертах и посылочных ящиках. А тогда я с каким-то сонным, машинальным любопытстом открыла книжку и прочла:
Три дня метель
И оттепель
В четвертый,
И хрупкий воздух загустел, обмяк,
И завтрашний мороз
Оставит все, как стало:
И черный тротуар,
И след мой одинокий…
У меня сдавило сердце… Я сама еще не понимала отчего… Я подошла к окну, заложив пальцем страницу. Был конец апреля. Земля была голая, грязная, вся в обрывках бумаги, пробках, молочных сдавленных пакетах. Всюду какие-то тряпки, все, что зимой укрывал снег. Я еще подумала, что зимой люди сорят охотнее из-за безнаказанности… Выброшенный мусор канет в снег и пропадет.
Потом я еще раз прочла стихотворение, и вдруг мой затылок похолодел, и я ощутила кожу на голове, наверное, такое происходит, когда у человека волосы встают дыбом. Я вдруг поняла, что это Сашины стихи. Стихи, о которых я ничего не знала и даже не догадывалась.
Сперва еще были сомнения, потому что стихи были записаны печатными буквами, и я подумала, что Саша так писать не мог, но потом где-то между стихами на последних страницах я нашла его торопливые каракули, и сомнения отпали. Значит, это его книжка, значит, это он написал: «И след мой одинокий…».
Я снова наугад открыла книжку:
…Мы вместе с ним не можем
Вытащить правую ногу из центра,
А левую мы не можем остановить…
Мы вместе с ним
Бесконечно
Описываем самих себя.
Это из «Поэмы о циркуле». Но ведь это писал взрослый человек, уже имеющий опыт писания. Даже какую-то усталость профессиональную. Нет, это не Сашка! Так я пыталась себя успокоить. И читала дальше:
…Так, голову склонив,
Один среди жнивья
Последний колос
Теряет зерна,
Чтоб завтра вновь родиться.
Моя надежда,
Ты — бессмертна!
Ты — неисполнима…
Стихотворение так и называлось: «Надежда». Я ничего не понимала. Господи, да откуда в нем это отчаяние, эта безысходность, совсем не детская? Почему же я ничего этого не видела?
…Спиной к стене — не оглянись,
Смотри вперед — не оглянись,
И со спины опасности не жди.
Живи смелей!
Не оглянись…
А вдруг там нет стены?
В ком же он мог так сильно разочароваться? Опять задаю вопросы. Зачем? Разве я хочу услышать ответ? Ни за что! Наверное, правда, от которой невозможно заслониться никакими оправданиями, — это и есть ад. Так я тогда подумала и прочла, словно увидела его сдержанную, больше внутреннюю, усмешку.
…Та правда, которую я говорил,
И то, во что верил вчера,
Нынче — ложь.
И сколько б сегодня я ни ступил,
Сколько б ни сделал шагов,
Завтра все будет — ложь.
И вновь усмешка. На этот раз, очевидно, в мой адрес:
В моей авторучке голубая кровь,
Моя авторучка изящна, как леди.
Но все равно
Я не смущаюсь,
Я ею вожу по бумаге
И вывожу порою глупости…
Но все равно
Ей не мешает это
Иметь голубую кровь.
Печатные буквы говорят о том, что он переписывал в эту книжку совершенно готовое. Или только самое лучшее. Значит, были черновики, была работа? Какая, сколько ее было? Где он работал, когда? Ведь я его в последние год-полтора ни разу не видела за старым, самодельным столиком, на котором под толстым стеклом он держал мои фотографии. Год назад он их убрал. Честно говоря, тогда меня это не сильно встревожило. Я это отнесла на счет переходного возраста. Мальчишки в 14-15 лет все грубеют, начинают стесняться любого проявления ласки, боятся показаться сентиментальными… Да-да, мальчишки, но не человек, написавший такое:
…Хорош я или плох — не мне судить.
Умен я или глуп — не мне судить.
Оставлю память или нет — не мне судить.
А честен ли всегда, во всем?
Кому ж судить?..
Когда Саше было двенадцать лет, он вдруг начал просить у меня собаку. Я очень люблю животных, сама в детстве мечтала о собаке, но мы жили тоже в коммуналке, да еще в сыром полуподвале, комната была тесная, душная. Около восьми квадратных метров.
Я спала в проходе на раскладушке. Нам только собаки не хватало. Авенир Захарович, мой отчим, видя мои страдания, купил мне на птичьем рынке щегла в маленькой клетке, и ту пришлось поставить на гардероб.
Этот щегол молчал целую неделю и подозрительно нас рассматривал. Потом вдруг начал петь. Дело было летом. Запевал он с восходом солнца, часов в пять. Мы стали накрывать клетку платком. Щегол непонятно как стаскивал платок и все равно пел.
Однажды его накрыли моим старым одеялом. Утром щегла нашли мертвым, наверное, он задохнулся. Больше у меня животных не было. Даже когда мы переехали в шестнадцатиметровую комнату, которая нам казалась дворцом.
И вот Сашка в двенадцать лет тоже захотел собаку. Я решила: ладно, собаку так собаку. Переговорила с соседями — те ни в какую. Они были люди простые и не понимали, как это собаку можно держать в доме. Собака должна жить на улице и сторожить. Я решила, что можно будет и без разрешения соседей завести какую-нибудь маленькую комнатную собачку, скажем, карликового пуделя. Тут вдруг выяснилось, что он хочет овчарку.
Потом вдруг через неделю в нашем доме появился пузатый, как бочонок, пушистый щенок. Сашка с гордостью заявил, что это чистопородная кавказская овчарка. Я в бессилии опустилась на стул. Щенок ползал возле моих ног и тыкался мокрым чудесным носом мне в лодыжки. «Где ты взял?» — спрашиваю. «У мальчика». — «Он ITO, тебе его подарил?» Молчание. «Ты купил у него?» Молчание. Меня пот прошиб от нехорошего предчувствия…