Еще я подумал, что нужно поговорить с ребятишками, чтобы они не связывались с этим псом-убийцей. Он им явно не но зубам. Когда он пробегал мимо, то повернул свою морду в мою сторону, и мы встретились взглядами. У меня мурашки по спине поползли. Его взгляд мне показался каким-то мертвым. Я не знал, что он не видит правым глазом и потому всегда держит морду на сторону.
Перед самым переездом черный пес остановился около помеченного собаками сугроба, за ним, словно уткнувшись в преграду, остановилась вся стая и, сгрудившись около вожака, тоже стала обнюхивать сугроб, а темно-рыжая сучка шмыгнула через железнодорожные пути. Она и не увидела, что стая задержалась. Она не оглядывалась. Она была уверена, что все кобели, как привязанные, неотступно следуют за ней.
Стая исследовала сугроб и деликатно, пропустив вперед вожака, двинулась торопливой рысцой к переезду, но тут дорогу ей преградил длинный товарный поезд. Стая расселась полукругом, пережидая состав.
Мы разговаривали с Величко, а я поглядывал в сторону переезда, словно ожидал чего-то…
Когда поползли по путям низкие открытые платформы, я разглядел, что кто-то из ребят крутится около рыжей сучки. Хоть бы она не далась, подумал я, а то поезд проедет, стая перескочит через рельсы и разорвет дурачка.
Величко что-то говорил и говорил мне, а я уже не слушал его, выглядывая конец товарного состава. Прервав Величко на полуслове, я побежал к переезду, уже на ходу крикнув ему, чтоб он принес заявление…
В конце состава были вагоны-цементовозы. В промежутках между ними мелькало изображение парня с палкой-удавкой в руке, вырывающейся из петли рыжей собаки и бегущего к ним второго парня.
Мне оставалось метров пятьдесят до переезда, когда состав наконец кончился, и собаки устремились через заиндевелые рельсы на выручку к своей подружке.
Мне осталось всего метров пять до переезда, когда с другой стороны с тревожным ревом гудка стремительно надвинулся встречный товарняк.
Все, что произошло на площади перед магазином, я видел, присев на корточки, в просветы между колесами.
Если б я никого не послушался и не засунул сложенный велосипед за гардероб в сенях, то по такой накатанной дороге я бы успел. Я бы перескочил путь вместе со стаей.
МАТЬ
Большую часть своей жизни Ирина Сергеевна считала, что виноватых на этом свете нет. Ведь все хотят одного и того же, рассуждала она, все стремятся к счастью. Мы идем к счастью одним путем, другие — другим. Нам этот другой путь кажется неверным. Так в чем же виноваты идущие этим путем? Они только заблуждаются… Их не осуждать, их жалеть надо. Ведь если мы правы, они не найдут счастья. А если найдут? Значит, ошибались мы. В чем же мы виноваты?
Теперь Ирина Сергеевна считает, что невиновных нет.
Когда я начала его терять?
Ночью, в полнолуние, когда не можешь заснуть и ворочаешься, ворочаешься, и все тебе неудобно — и подушки в морщинах, и одеяло тяжелое, душное, и вода капает на кухне. Вот тогда вдруг и возникает этот вопрос. Меня словно подбрасывает на кровати.
Обычно я одеваюсь, иду на кухню, ставлю чайник, беру какую-нибудь книгу, пью чай и читаю… Все равно что, все равно с какого места. Бессмысленно вожу глазами по строчкам, возвращаюсь к начал}, спохватываюсь, что давно уже далека от текста, и, снова шевеля губами, произнося чужие слова вслух, соскальзываю на свой безответный вопрос: «Когда же я начала его терять?»
Маленький он был такой смешной… Сперва очень много кричал. Выматывал меня до истерики. Чуть что не но нем — сразу в крик.
Я любила его безумно. И он меня любил, просто светился весь, когда я к нему подходила, но мы еще не были друзьями. Просто мать и сын. А потом, как-то незаметно, я даже не помню когда именно, мы стали друзьями. Провал в памяти, что-то неясное, суматоха какая-то, мельтешение и вдруг отчетливая картинка: мы сидим рядышком на диване и пишем сказку. Пишу я, а он самозабвенно диктует. При этом морщит лобик, бровками двигает, то хмурится, то улыбается и ревниво в блокнот заглядывает и спрашивает: «Ты записываешь, записываешь?» Записываю…
«Идет зайка по лесу и песню поет. Вдруг навстречу лиса:
— Куда идешь, прелестный?
— В огород, капусту сажать.
— Иди.
Пошел зайка дальше. Идет, песню поет. Вдруг из-за дерева выходит тигр, лохматый, похожий на льва…»
Какие прекрасные были времена. Он еще много сказок сочинил, стихов. Я все записывала. И все сохранилось…
А как он заступался за меня, когда кто-нибудь повышал на меня голос!
Мы жили тогда в коммунальной квартире. Соседи были хорошие, простые люди, но очень уставали на работе. Павел Васильевич был шофером «скорой помощи». А его жена Антонина Ивановна работала прессовщицей на механическом заводе. Она не умела тихо разговаривать… Однажды она мне что-то увлеченно рассказывала, а Санечка накинулся на нее, стал оттаскивать за юбку и кричать: «Не ругайся на маму!»
Однажды дедушка, мой отец, посадил Сашку на колени. Сашка дотронулся до его небритой щеки и сказал — «коль-коль». А потом мы читали сказку про ежа, и, естественно, он получил прозвище Коль-коль, а его маленький сынишка стал Коля. И вот каждое утро я спрашивала у Санечки:
— Кто тебе приснился?
— Ежик Коля, — не задумываясь отвечал он.
— И что же он делал?
— Ходил в… океан-море…
И начиналась сказка. Каждый раз новая. Я поняла, что у него дар слова, еще тогда, когда он не все слова выговаривал. В двухлетнем возрасте он сказал:
— Мама, смотри, слова «обожать» и «обижать» похожи. «Обожать» — слово хорошее, а «обижать» — плохое.
Я, должно быть, преувеличивала его достоинства. Я, например, считала, что он самый красивый. Я сравнивала его с другими детьми и старалась быть объективной, но неизменно побеждал он.
Один только раз я встретила мальчика с льняными кудрявыми волосами до плеч и с такими ясными глазками, что даже вздохнула с облегчением. «Вот, — сказала я себе, — этот ребенок безусловно красивее моего. Значит, могу я быть объективной. Значит, он действительно красивее многих». Вот и вся цена моей объективности.
Но что касается литературного дара, тут я не ошиблась. И доказательство этому — его записная книжка в темно-вишневой кожаной обложке, вырезанной из старого китайского портфеля, которую он мне так и не показал…
Я нашла эту записную книжку в самодельной обложке через два месяца после его похорон. Все эти два месяца я суеверно боялась зайти за его ширму. Там все осталось так, как было… Я ничего не собиралась трогать, только хотела стереть пыль. Я не ожидала ничего такого…
Еще болело все во мне, еще жизни не было, но боль была уже тупая, привычная… Я не ожидала нового удара. Когда книжка выпала из кармана старой куртки и раскрылась, я подумала, что книжка чужая, не Сашина.