– Это не крот.
Ага. Заговорил.
– Почему не крот?
Спросил, а сам заделываю эти странные раны земли. Кучки разравниваю… Пучки травы возвращаю на место… Сгребаю всё вновь в кротовьи ямки. Утрамбовываю, утаптываю ногой.
Вялый, отстраненный Олежка все-таки выдавил из себя объяснение:
– Это не крот. У крота – норы. Узкие норы. У крота, дед, лапы очень тесно поставлены.
– Где ты их видел? Кротов? – я обрадовался, но радость скрываю. Мой мальчик все же открыл рот. (Теперь он все чаще называет меня «дед» вместо «дядя». Это, кстати сказать, точнее. Да и роднее.)
– С окопом рядом. Там было полно кротов.
– Вы их ели? – Я втягивал его в разговор, не важно как.
– Ха. Поди поймай… И еще вот что: кроту все равно, какая под его лапами земля – с травой или без травы. Крот не видит… Крот чаще всего изнутри роет.
– Из-под земли.
– Да. А у тебя, дед, лапами выбирали землю, где помягче… Снаружи выбирали… Видишь?.. Это собака. Я думаю, собака. Лапами быстро-быстро роет… И не нора, а явно выемка… Собака!
Действительно, выемки. Я заметил их случайно. Поутру их выдала трава. Появились недавно, свежие.
Чья-то собака! А может, ничья… Я тотчас согласился с Олежкой. Я готов был говорить и говорить. У меня, Олежка, в заборе полно дыр. Собаке прошмыгнуть и попытаться зарыть здесь старую кость – самое оно! Без проблем!.. Олежка!
Но парень уже ушел. Не дослушал.
– Олежка?.. Будешь отдыхать?
Он не ответил. Пересел с чурбака опять на крыльцо. Вынул там сигарету. Закурил. На чёрта ему думать о моих ямах.
Сейчас лето, он без дела. Сломавшийся солдат не хотел ничего – ни думать, ни делать – и совсем не хотел работать. Он сменил за год уже десяток работ и мест службы. За столом, с дешевеньким калькулятором в руке… Или с лопатой, с ломом… Или на рынке, возле коробок с товаром… Но удержаться на месте не мог. Загадка шеи или загадка головы? Что у моего бедолаги уставало больше?.. Чуть что, и он клонил голову, отыскивая солдатской башке теплое местечко.
– Эй! – расталкивали его. – Ты что?
Но как ни толкай-ругай, через десять минут его голова опять опускалась, чтобы уткнуться, скажем, в колени. Или же опускалась на поверхность казенного стола. С тихим, но слышным стуком. Стучу башкой, дед. Сам о себе начальству докладываю.
Не высыпался ночами, вот и вся разгадка. Как он мог выспаться, если ночами беспрерывно мотал головой на подушке туда-сюда, да еще с какой энергией! С каким напором! Смотреть было не только неприятно – страшно. Однажды, вернувшись домой поздно ночью, я увидел эту молотьбу во всей красе. Я даже озлился. Ночью ведь забываешь как и что… Только стариковское раздражение… Хотелось дать по бесноватой башке. Пусть успокоится!
Звуки… Сначала я расслышал туда-сюда кач. Честно признать, я тогда подумал, Олежка кого-то привел и трахает. Наконец-то. Я даже порадовался за него… Пора ему!.. Шорк-шорк. Кач-вскачь. Но он лишь качал головой. Подушка влажная, мокрая (шея наверняка в обильном поту!), отсюда и мерный шоркающий, чавкающий призвук. Вдруг замотал головой с такой силой и страстью (именно страстью), словно хотел, чтобы она оторвалась и наконец перестала посылать ему (его шее) некие жуткие сигналы… Он подвывал. (В ту ночь я испугался.)
– Не пора ли поесть? – зову я.
Мы с ним – через поколение. Контакт слабоват. Но, как всякий старик, я надеюсь, что я излучаю для Олежки некий слабенький свет опыта. Как-никак я уже протряс свое тело по житейским дорогам, а он нет.
– Не пора ли есть, эй? – Но после долгого молчания мой голос почему-то негромкий.
Он не слышит. Сидит на крыльце, вынул очередную сигарету… Вижу издали его черные прокуренные пальцы. Два черных ногтя на среднем и на указательном пальцах руки. (Соседствующие с сигаретой.) Выковырнул спичку… Чирк… Еще чирк… Солдатское счастье.
2
– Ну, мотает башкой. Ну, шоркает, подвывает – тебе, Петрович, не угодишь! А если бы он молчал… А если бы лежал мертвяком – тебе бы понравилось?
И Лидуся добавляет:
– Может, он башкой мотает – и всякую гниль от себя отбрасывает.
– А?
– Может, он так выздоравливает.
Мотает и отбрасывает от своей жизни всё лишнее. Отбрасывает гнилое, а? Каково?.. У Лидуси бывает острая мысль. Вдруг, среди ночи – и острая. Молодец. Я доволен.
А Лидуся недовольна. Даже если спишь бок о бок, минутка сна лишней не бывает. Ночью надо же и поспать.
– Спим, спим, – согласно говорю я.
– Где ж спим?!. Ворочаешься!
Лидуся права. Сто раз права! Если бы вдруг он перестал трясти головой, я бы еще больше испугался. Вряд ли само собой прошло. Вряд ли кончилось… Не верю я в такие счастливые концы. Не верю в сказочку… Почему не шоркает по мокрой от пота подушке?.. Почему, почему он не мотает башкой? – терзался бы я. Значит, уже таблетки? (Каркас будущих бед…)
Если бы Олежка не родной мне (единственный из родни, оставшийся мне действительно близким, так уж получилось!), я, кажется, был бы не прочь, чтобы его дергающаяся башка сделала наконец, что хотела – оторвалась бы! Наконец-то! И точка!.. Смотреть невозможно. Но нет, солдатская шея держит, эта шея держит что угодно, это ей запросто – как переброс футбольного мяча с фланга на фланг – пас! Еще пас!.. Я сидел с ним рядом – я старик, но я и помыслить боялся, какие триллеры могут прокручиваться внутри головы при таких ее перебросах, при такой распасовке. А вдруг там, в его спящих извилинах, ничего – чистота пустого места? Белый лист?.. И даже ничего не мелькает, не мерещится ему, кроме тонущих «Титаников» и прочих киношных концов света?.. (Это я так думаю. Он – наверняка нет.) Но ведь что-то ему снится. Что-то же он там видит! Мой мальчик губы кусал – однажды я углядел кровь. Щеку прикусил!
Пацан. Так я его зову, он приучил. Они там, в окопах и на блокпостах, звали себя пацанами, так и быть. Я с удовольствием называю его (мысленно!) мой мальчик! У меня рядом нет близкой родни. Ему не нравится. Ему это сладковато.
– Дед, – сказал он в первый же день, вернувшись, – ты говно. Какой я тебе мальчик… Ма-аааль-чик, – передразнил он чью-то гнусную интонацию.
И потому я нет-нет и принимаю его правила. Их правила. Я, отживший свое, отмирающий интеллигент, наткнулся (как с разбега) на их поколение, на их черезпоколение. И хочешь не хочешь мимикрирую: подделываюсь то под язык молодых пэтэушных девчонок, то под окопного парня… пардон, пацана.
И потому подойдя к нему, сидящему на крыльце, я небрежно бью его по плечу (самое оно!) и хрипловато ворчу:
– Пацан. Как насчет пожрать.
Без вопросительной интонации.
Конечно, курение, даже чрезмерное, даже с черными ногтями на двух околосигаретных пальцах, – никакой не знак. Ничегонеделанье пацана тоже не знак. (Все курят. Все бездельники курят много.)