– Я вот все думал и думал. Твой двоюродный Саша – просто говно, – сообщает жене Толя.
Сообщает он после бесконечного молчания. Сообщает как некую важную (где-то наконец вычитанную) новость.
Маша вернулась к нам с огромной миской нарезанных овощей. Ставя закуску на стол, отвечает ему негромко:
– Долго думал?
И уходит опять на веранду. Забыла для овощей постное масло.
Они мне нравились, когда Толя свистел, а Маша опускала глаза. Муж и жена, похожие на влюбленных. И еще когда они так странно друг к другу прижимались: она стоя сзади, а он сидя на стуле. Красивая пара, которая кончилась.
Словно бы комедия! Как только выборы или иная политическая встряска, у них в семье нелады и почему-то сразу кончаются деньги. А кончились деньги – кончилась красивая пара. И тотчас полезло разное – он вдруг поминал ей ее еврейство, вернее, еврейство ее «отвернувшейся родни», а она бранила его за начавшееся вдруг пьянство и гульбу на стороне. Он ей – двоюродного Сашу и какую-то там «насмешку над бедностью», она ему – ночи вне дома и какую-то «кривозубую Гальку».
И каждый раз получалось, что оба они, Толя и Маша, пригрелись на своем счастье и как-то слишком скоро вылежали его, словно старое одеяло.
Конечно, наш Толя классный музыкант и мужик. (Маша тоже умеет язвить.) У нашего Толи все с вдохновением. Щедр. Добр. Но на чужие деньги. Кончились заемные деньги – кончился классный мужик. (Это бы ладно. Это часто бывает.) Но почему кончился классный музыкант?
– А кто же это кончился?.. Неужели я? Угадал? – И Толя громко, пьяно захохотал.
Он попивал. Однажды, сойдя с электрички, черный лицом, он натолкнулся на меня и спросил выпить. У меня что-то было. Когда зашли, он выпил из горлышка сразу все полбутылки. И стал кусать свои тонкие руки, в глазах слезы. Так его унижали весь день. Унижали – но работы не дали. Жаль, конечно. Меня, кстати, не слишком растрогало. Меня растрогало, что музыкант все выпил и сразу же все выблевал.
Чтобы не торопить чужую бутылку, мы с Петром Иванычем закурили – курили как помедленней! Праздные гости, мы в перебранку не встреваем. Мы понимаем. Деньги кого угодно достанут.
Но Иваныч все же заводит речь. Петр Иваныч считает, что хороший гость хотя бы для приличия должен говорить.
– Н-да-а, – тянет он. – Выборы скоро. Дни вроде погожие… Выборы… А за кого голосовать, не знаем.
Толя и Маша смолкли, оба слегка оторопев. (От него не ждали.)
Иваныч в атаку (беседуем!) – он еще и нарочито усиливает свое недоумение:
– А что?.. Я серьезно. За кого нынче наш маленький?
– А? – говорю я.
– За кого проголосует маленький человек?! – И довольный собой (и прихваченным с телеэкрана риторическим вопросом) Иваныч наливает себе заслуженные полстакана.
Толя кривит рот.
Но Иванычу, видно, сильно неймется – беседуем! – и он опять и опять за свой красиво удавшийся зачин – уже обращаясь к Маше (она поливает овощи постным маслом прямо из бутылки):
– Вот, говорю, погода. Погода какая стоит… а голосовать хер его знает… – И прикусывает язык, спохватившись насчет не той лексики.
Толя, затягивая кривую улыбку, наконец откликается:
– Тут, Иваныч, не угадаешь… Кто за кого. Вот Маша – за НТВ, или какие у нас теперь в моде три буквы.
Иваныч удивлен:
– НТВ?.. Разве есть такая партия? Я и партии такой не знаю.
– Кому надо, тот зна-ааа-ет, – тянет Толя. И следом начинает что-то насвистывать. Но первые же красивые звуки обрываются. Звуки замирают. Кривизной рта не посвистишь. Тогда Толя тоже выпивает полстакана и смотрит вверх – на верхушки высоких сосен. Смотреть – это у него получается.
Маша только-только ополоснула руки (умывальник у них прибит прямо к дубу. И полотенце на суку. Чтоб близко. Чтобы у стола.) – с чистыми руками, проходя мимо мужа, она зашла сзади и локти ему на плечи. (Словно расслышав мою эстетическую заявку.) Склонилась к нему. Все в точности. Попытка примирения. И губами к его уху. И висок к виску. Но не шептала – сейчас, в ссоре, этого было не надо.
Скульптура состоялась. Мужчина весь застыл – лицо окаменело. Даже губы рельефны. И даже возник античный слепой взгляд вдаль (вдруг лишивший Толю зрачков). Но, едва зафиксировав мраморное двуединство, Маша ушла. Только и всего.
Нас, старых нешумных выпивох, они зазывали, чтобы подвернувшимся словом не ударить друг друга слишком больно – слишком хлестко и резко. Мне так казалось. Каким-то неведомым нам самим образом мы помогали им не сжигать все мосты. При нас их собственные слова прослушивались ими «со стороны». Возникал стереозвук (стереослышимость звука) за счет двух молчаливых пьяненьких отражателей.
Нет, они не зазывали нас к себе так уж явно. За Иванычем и за мной на улицу, разумеется, не выходили. И из-за штакетника нам не кричали, нас завидев. Но вроде как если уж вы, старые, топчетесь у калитки – так и быть, заходите. И мы топтались. Мы иногда долго там топтались.
Иваныч сам себе кашлянул. (Значило, что есть некая кривая мысль.) Притихшая пьянь, он обдумывает и с некоторым личным драматизмом решает – ждать хозяйского винца еще или уже выставить наконец на стол нашу бутылку. У нас – белая. Она у него в бездонном левом кармане. Я как ни ощупывал, как ни похлопывал со всех сторон – нет и нет. Немыслимые недра. Карман до щиколотки. Иваныч любит дать свой карман ощупать, охлопать и признать, что там ничего нет. Такой карман невольно уважаешь!
А я о Лидусе. (Это уже моя набежала мыслишка вкривь.) В ее имени мне слышится сюсюкающее и одновременно несуразное, с привокзальной вульгарностью. Лидуся мне нравится, а ее имя – нет. Житье-бытье на дачах (деревня) всех нас сильно опрощает. Хочется быть поближе к крапиве. Пусть бы Лида. Пусть бы Дуся.
Лидуся и я, мы в эту минуту почти рядом – в прямом соседстве. Сижу в саду у Сырцовых, а прямо перед глазами забор и сад Лидуси. (Я и стул себе так выбрал, когда садился в саду за стол. Стул и ракурс.) Лида-Лидуся Пескарева. Молодая. Бухгалтер. Моя новая «лунная» любовь. Как все бухгалтеры, водку не признает. Однако и за водку ничуть меня не бранила. Только подсмеивалась. Не упал? Неужели ни разу?.. Если же я припахивал вкусным винцом, слегка укоряла:
– Мог бы и Лидочке принести.
И я этак туповато (и запоздало) соглашался:
– Мог бы.
Вдруг (что-то вспомнил) моя рука со стаканом дрогнула, плеснув вином. (Хотел унять, удержать, а выплеснул еще больше.) Подтолкнул и вилку Петра Иваныча, с нанизанным уже помидором.
– Ну, ты! Криволапый! – взвился Иваныч.
Я и сам вдогон своему неловкому движению матюкнулся. (Маша, по счастью, вышла.) Стал матюкаться чаще и как-то свирепее. И по всякому пустяку. Споткнулся. Или уронил что-то… И тотчас великолепные и грязные словцо-два выпрыгивают сами собой! Возрастная брань, это понятно, но не потому, что с годами жизнь стала хуже. Не жизнь стала хуже – а я. Откуда-то из прошлого – из вековых завалов, из каких-то порушенных и уже истлевших в земле поселений, домов и хлевов (сгнили вместе с моими предками) – выскакивают, как из засады, эти дикие сгустки энергии! Залпы, оскорбляющие слух – но не сердце.