Мухиттин снова посмотрел на толстый, пухлый палец. «Это все хорошо, но что ему от меня нужно? Наверняка хочет наставить на путь истинный, обратить в свою веру… Увидел меня в мейхане, пожалел немного и решил утешить. Выходит, мой вид вызывает у людей жалость!»
— Быть турком! Подумайте, что это значит. Быть турком, бороться за идеалы, общие для всей нации, стать частичкой общества! Влиться в ряды соплеменников и забыть о своих мелких интересах — вот что такое счастье! Вы вот верите только в поэзию и в самого себя. Что такое для вас поэзия, я понял, почитав вашу книгу Эти европейские мерзости! Бодлер! Этот насквозь прогнивший наркоман, жалкий французишка! А ведь вы-то турок. Разве вы не знаете, что французы делают в Хатае с нашими соплеменниками? — Махир Алтайлы так разволновался и разгневался, что чуть не кричал. — Французы в Хатае притесняют турок, а вы подражаете французскому поэту и впустую растрачиваете свой талант! Горе тебе, турецкий народ! Когда же ты наконец проснешься?
Мухиттин вдруг заволновался. Он только что собирался сказать, что не разделяет таких взглядов, но теперь понял, что не сможет, и принял смущенный и виноватый вид, думая, что это понравится Махиру Алтайлы. Ему хотелось сказать что-нибудь успокаивающее, но он боялся, что собеседник примет его слова за насмешку.
Наконец, допив вторую рюмку ракы, Мухиттин пробормотал:
— Да, возможно, вы и правы. Положение мое скверное. Но что поделаешь, такой уж я есть, другим быть не смогу.
Махир Алтайлы ничего на это не ответил — должно быть, пытался успокоиться. Наступила пауза.
«У него есть убеждения, — думал Мухиттин. — Какими бы глупыми и ошибочными они ни были, людям с такого рода убеждениями я неизбежно должен казаться пропащим человеком». Потом убеждения Махира Алтайлы вдруг показались ему такими вздорными, а гнев настолько неуместным, что он тоже, в свою очередь, разозлился. «И что он так разнервничался? К чему?» Он читал газеты и знал, что происходит в Хатае: там вскоре должны были состояться выборы, по этой причине проводилась перепись населения, и, если верить газетам, турки подвергались притеснениям. «А мне-то что с того?» — пробурчал про себя Мухиттин, но нашел эту мысль пошлой. В голову лезли другие мысли: о доме свиданий, о красной лампе, о женщине. Потом он вдруг понял, насколько все это гадко и плоско: увлечение такими низменными предметами, упоение одиночеством, пестование своего несчастья… Тут ему вспомнилась одна газетная статья, и он пробормотал:
— В некоторых местах происходят просто ужасные события!
— Да, французы открыли огонь по турецкой кофейне, потом убили турка-жандарма. Грузовиками везут из Бейрута армян… — Теперь Махир Алтайлы говорил спокойнее. — Нужно что-то делать. Как два года назад…
Мухиттин вспомнил, что два года назад в Стамбуле прошел многолюдный марш протеста, все из-за того же хатайского вопроса. Студенты и присоединившиеся к ним люди вышли из Бейазыта и дошли до Таксима, кое-где, как поговаривали, вступая в стычки с полицией.
— Разве правительство даст на это разрешение? — спросил он, махнув официанту, чтобы принес еще ракы.
— Ха, что до правительства… — скривил губы учитель-пантюркист. — Они хотят разрешить этот вопрос, сев с французами за стол переговоров. С нашими врагами! Мирное решение, видите ли… Верить в эти бредни — или глупость, или измена! — Сказал он это очень решительно, но потом понизил голос: — Мустафа Кемаль тоже за переговоры, но ничего у них не выйдет. Я это вам спокойно говорю, но кому другому не стал бы!
Такое доверие показалось Мухиттину смешным. «Почему это должно меня интересовать? — думал он. — Ну, объединятся все турки под одним знаменем, мне-то что с того?» Ему вдруг захотелось поговорить с этим человеком прямо и открыто, тем более тот казался полностью откровенным.
— Я во все это не верю. Какой смысл в том, что все турки будут жить в границах одного государства? Я не нахожу верными идеи пантюркизма и национализма.
— Да кто вы такой, чтобы это говорить! — неожиданно закричал учитель литературы. — Кто вы такой, чтобы оскорблять турецкую нацию!
Мухиттин растерялся, Украдкой посмотрел по сторонам, но никто не обратил на них внимания. В грязном болоте мейхане было по-прежнему сонно.
— Кто вы такой, чтобы говорить, что идеи турецкого национализма неверны? Как вы смеете? Или вы думаете, что ваша гниющая от пьянства душа, ваша несчастная убогая жизнь, оторванная от всех и всяческих корней, дают вам право так говорить? Прошу вас, опомнитесь! Подумайте о себе! Задумайтесь, кто вы такой, что сделали в жизни! Вы всех презираете, и себя самого, и других, и вообще все на свете! Вы в этом обществе чужак. Но чужак — значит враг! Стыдно так носиться со своей персоной, что в стихах, что в жизни. Что вы сделали, чтобы так себя любить? Ничего! А ведь вы способный и умный человек, я это знаю, иначе не сидел бы тут с вами. Стыдно вам должно быть, стыдно! Я знал вашего отца, и мне стыдно за вас! Понятно?
Мухиттин виновато, словно по неосторожности разбивший вазу ребенок, смотрел на учителя литературы и бормотал про себя: «Да, он прав! Я думаю только о себе!», одновременно ощущая радость от того, что собеседник снова вскользь похвалил его способности. А тот, завершив свою гневную тираду, снова заулыбался. Заметив эту странную снисходительную улыбку, Мухиттин понял, что ему хочется выглядеть в глазах Махира Алтайлы чистым, безгрешным и невинным.
— Вот вы наговорили мне обидных слов. Не думайте, пожалуйста, что мне нравится моя нынешняя жизнь. Совсем не нравится. Вы правы, мне есть чего стыдиться. Но я не нахожу ничего, во что я мог бы поверить, ничего, что могло бы меня спасти.
— Служите турецкой нации! Посвятите жизнь своему народу, и она обретет смысл! — горячо сказал Махир Алтайлы, тыча пальцем все в ту же точку на столе и удивленно покачивая головой, словно никак не мог понять, почему этот молодой человек отвергает предложенный ему путь спасения и продолжает говорить такие глупости.
«Я все-таки не дурной человек, — думал Мухиттин. — Если бы я был дурным, то не принял бы решение покончить с собой. Просто я горжусь тем, что умнее прочих, и поэтому, наверное, кажусь скверным… Это потому, что я слишком много думаю. Из-за этого и турецкий национализм, скорее всего, я не смогу принять всем сердцем. А жаль. Хотелось бы поверить во что-нибудь… Может, сказать ему, что я решил покончить с собой в тридцать лет, если не стану хорошим поэтом?»
— Я вас понимаю, — сказал учитель литературы с прежним видом мудреца, читающего людские души подобно открытой книге. — Понимаю! Прежде чем во что-нибудь поверить, вы хотите это что-то тщательно обдумать и постараться понять. Из-за этого-то поверить и не получается. Но ведь так вы никогда не станете счастливым. Прежде всего — доверьтесь чувствам! Сначала поверьте всей душой, а потом уже обращайтесь к своему разуму. Размышления без веры делают человека несчастным. В Турции такой человек оказывается выброшенным из общества, становится чужаком. Вы это знаете не хуже меня. Всякий, кто здесь мыслит, одинок, потому что мышление, лишенное чувств, в наших краях — извращение. Да и как охватить все разумом? Ведь не зря нам от рождения дан не он один. Ведь у вас есть и чувства! Неужели вы не испытываете восторга при виде нашего флага, неужели вас не возмущают события в Хатае? Нет, какое-то волнение вы наверняка испытываете. Не мешайте своим чувствам, поверьте в турецкую нацию, заставьте разум замолчать! Вот тогда вы будете счастливы.