В плитках черного кафеля деформировались отражения: рука
висела отдельно от тела, черепушка расползалась на две неравные половинки.
Пантелея вновь пронизал дикий ток неузнавания реальной среды, он едва ли не
закричал:
– Вы все сошли с ума, олухи и трусы! Переспишь с бабой,
через неделю сообщают – тебе ее подсунули, она стукачка, лейтенант. Поговоришь
с кем-нибудь о Достоевском, готово – твой собеседник – платный осведомитель.
Пожрать сядешь – хмыкают, кивают на стены. Поссать пришел – молчи! Стопроцентный
Оруэлл. Да если все это так, нужно бежать отсюда! Если это так, то жить здесь
нельзя, надо бежать!
– Куда бежать?
Срезанная в середине предплечья рука поднялась и легла на
пустой квадратик кафеля, а в соседний верхний квадрат вплыли губы и кончик
носа.
Сзади послышались шаги, и из черного кафельного пространства
к друзьям приблизилась нижняя часть туловища, чуть сбоку объемистые бедра и
живот. Верхняя часть туловища была совсем срезана и двигалась самостоятельно с
головой, спокойно, словно сова, сидящей на левом плече. В темной этой
раздробленной массе поблескивал огонек – лауреатская медаль. Спокойно и просто
заворчала рядом с Пантелеем лауреатская моча.
– Бежать! – воззвал Пантелей к медали. –
Через историческую родину с жидовским билетом, пусть даже на Лабрадор, пусть
даже в самую глубокую ледяную жопу! Бежать, и пусть здесь все остается у НИХ,
все наше: и Толстоевский, и Мойка в среднем течении, и бронзовые жеребцы,
которых мы когда-то так рьяно усмиряли, и даже наши девки, все девки
пятидесятых, шестидесятых и семидесятых – пусть все ОНИ наше сожрут! Бежать,
спасаться! Рашенз, гоу!
К концу этого страстного и дерзкого призыва Пантелей вдруг
заметил, что его никто не слушает. Серебряников и анонимный лауреат спокойно
обсуждали перспективы продажи партии «Мерседесов» в Москве ПО СПИСКАМ за
внутренние деньги. Все будет сосредоточено в руках Замыслова, смотрите не
прозевайте.
– Ну-ну, Пантик, не заводись, – похлопал наконец
Кадим его по плечу. – Все это смехуечки. Пойдем.
Они вышли из туалета и сели под лестницей в полумраке, в
кожаные продранные кресла, в которых, согласно легенде, любили сиживать столпы
соцреализма, Джеймс Олдридж и Борис Полевой. Именно в этих креслах, согласно
легенде, сработал когда-то Олдриджа полковник Полевой.
– Чем хуйню-то пороть, ты бы лучше, Пантелюша, написал
что-нибудь для моей шараги, – сказал Серебряников. – Напиши заявочку,
а договор и аванс я гарантирую.
Раскачивая первоклассным своим английским ботинком,
чуть-чуть по краям тронутым блевотиной, Серебряников начал говорить, по какой
категории подпишет договор и какой выдаст аванс, но Пантелей его не слушал. Он
смотрел на тупорылый английский сапог, и тот казался ему добрым, милым,
забавным другом юности. Как здорово было бы работать вместе, вместе с этим
сапогом и ни о чем гадком не думать! Каждое утро являться – как на
работу! – в пустой зал, сидеть рядышком за режиссерским пультом, пить
кофе, курить, разговаривать о настоящих делах – где жмет, где фальшивит, где
надо нитку подтянуть, а где, наоборот, просунуть фигу в занавес.
Боги Олимпа, мы могли бы с ним поставить сокрушительное шоу,
шикарное и совсем неглупое, смешное до икоты и горькое, как судьба. Ему слегка
за сорок, и мне около сорока, мы пока что полновесные мужики, но позади уже
много всякого, все – в памяти, все – на бумаге, все – на сцене, на экране, все
в кончиках пальцев. Мы можем потревожить Аристофана, пройтись шалой оравой по
кабачкам старого Лондона, взвесить Эсхила и Еврипид а, построить адскую башню
повыше Останкинской, выдумать ад, выдумать целый остров смешного и доброго
вздора с горами и пальмами, то есть рай, подвесить под колосники Неопознанный
Летающий Объект, мы можем девушку превратить в цаплю и, разумеется, наоборот!
– Ну что, есть у тебя какая-нибудь идея для
заявки? – спросил Вадим.
– Есть идея цапли, – осторожно ответил
Пантелей. – Цапля. Большая нелепая птица.
Лицо Серебряникова тут же замкнулось в размышлении, а
Пантелей впился в него взглядом.
О чем сейчас думает маэстро? Если о
«проходимости-непроходимости», так сразу смажу его локтем в рожу и брошу в этом
кресле, которое пропердел Полевой в молодые годы. Но если он сейчас думает о
глухих ночных криках болотной птицы, о ее тяжелых ночных перелетах из Литвы в
Польшу, о ее неизбывной страсти в глубинах влажной спящей Европы, о цапле как о
памяти нашей юности, нашей девушки… о, тогда я ему собственным галстуком начищу
сапоги!
– Цапля – это девушка? – Глаза Серебряникова вдруг
ожили, а лицо заострилось. – Почти девочка. Она стыдится своих ног –
выпирают колени. Нынешний парафраз «Чайки». Верно? Нелепая,
глуповато-стыдливая, прелестная нимфа болот. Уловил я? Ночью наш герой слышит
ее глухие крики, шум крыльев. Ему чудится вся Европа. Прелесть и влажность
жизни. Да?
Пантелей стал развязывать галстук. Он чуть не прослезился.
Старый кореш Вадюха – что ему стоит понять меня? Да он с одного слова, с одного
жеста поймет меня. Да и как ему не понять – ведь мы с ним – одно целое – две
половинки одного я – и подписантство, и академическая капелла – к ч‹все это –
мы оба извлекаем со дна души образ молодой цапли.
Счастливые и молодые, они вышли из-под лестницы и
независимо, даже с некоторым пренебрежением, как представители еще живого
четвертого поколения, прошли мимо бильярдной, где пятое блейзерное поколение
вышибало из насиженных позиций представителей третьей, фронтовой генерации.
Затем они миновали мерзейший коньячный буфет, и здесь Вадим слегка притормозил
и с лукавством посмотрел на Пантелея, как в прежние годы, когда они
притормаживали возле каждой бутылки. Пантелей, однако, его подтолкнул, они
благополучно прокатились мимо буфета и оказались на парадной лестнице, ведущей
к бюсту.
– Горький Владислав Макарович, – сказал Вадим и
отвесил бюсту глубокий поклон.
Затем они прошли парадной залой под ногами внушительного
портрета.
– Маяковский Юрий Яковлевич, – пояснил Пантелей
Налиму, как будто тот был иностранцем, а он – хлебосольным советикусом.
Затем они протопали по темному коридорчику, в конце которого
на телефонной тумбочке стояла небольшая чугунная фигурка.
– Симонов Лев Лукич, – с некоторой фамильярностью
кивнул Вадим, открыл какую-то дверь, и они оказались па балконе, над залом
кабака.
С первого взгляда на кабацкое царство было видно, что вечер
приближается к своей высшей кризисной точке, то есть кистерическому взрыву,
скандалу и мордобою. Коралл, который они еще недавно покинули, теперь напоминал
осьминога: своими щупальцами он затягивал все новых и новых обитателей глубин и
вытягивал из них пятерки и трешки.