Я посмотрел на Хирша внимательно.
— А что им еще делать? — спросил я наконец. — Конечно, может эмигранты и не оправдывают твоих ожиданий, но они же не по своей воле стали искателями приключений. Да, они обрели здесь какую-то безопасность, но они все еще люди второго сорта. Их только терпят; enemy aliens — вот ведь как их тут называют. Вражеские чужестранцы. И они теперь на всю жизнь останутся вражескими чужестранцами, даже если вернутся в Германию. Даже в Германии.
— А ты думаешь, они вернутся?
— Не все, но некоторые. Если не умрут раньше. Чтобы жить без корней, надо иметь сильное сердце. А несчастье редко выступает в геройской тоге. Они живут чужой, заемной жизнью, без родины, и за душой у них, Роберт, ничего, кроме повседневного обывательского мужества, а вместо будущего — одни только прекраснодушные иллюзии. — Я отставил свой стакан. — Черт возьми, я уже начинаю произносить проповеди. Это все от анисовки. Или от темноты. У тебя ничего другого выпить нету?
— Коньяк, — откликнулся Роберт. — Курвуазье.
— Да это же дар божий!
Он встал и пошел за бутылкой. Я смотрел на его силуэт на фоне освещенного улицей окна. Бог ты мой, думал я, неужто его и вправду гложет тоска по всей этой недавней жизни, полной горечи, мытарств и треволнений? Я давно его не видел, и я знал, как быстро это случается. Память — лучший фальсификатор на свете; все, через что человеку случилось пройти, она с легкостью превращает в увлекательные приключения; иначе не начинались бы все новые войны. К тому же Роберт Хирш вел совсем другую жизнь, чем остальные эмигранты: жизнь маккавея, мстителя и спасителя в беде, — жизнью жертвы он не жил. Неужто лик смерти совсем исчез с его горизонта в тумане буден, в дымке безопасности? — думал я. Думал, признаюсь, не без зависти, ибо на моем проклятом небосклоне этот лик всходил каждую ночь, так что мне частенько приходилось зажигать свет, когда очередной кошмар вырывал меня из сна.
Хирш откупорил коньяк. Благоуханный аромат тотчас же разлился по комнате. Это был добрый старый коньяк еще довоенных времен.
— Помнишь, где мы пили его в первый раз? — спросил Хирш.
Я кивнул.
— В Лане. Когда в курятнике прятались. Мы тогда еще решили составить «Ланский катехизис». Какая-то призрачная была ночь, осененная страхом, коньяком и куриным квохтаньем. А бутылку ты тогда у коллаборациониста-виноторговца конфисковал.
— Украл, — уточнил Хирш. — Но в ту пору мы употребляли только возвышенные выражения. Как и нацисты.
«Ланский катехизис» — это было собрание практических советов беглецу, своеобразный кладезь опыта, накопленного эмигрантами на этапах «страстного пути». Где бы ни встречались беженцы, они неизменно обменивались друг с другом сведениями о новых ухищрениях полиции и новых способах от них защититься. В конце концов мы с Хиршем начали все эти вещи записывать, создавая нечто вроде пособия для начинающих. Там были адреса, где беженцу могли помочь, и другие, которых надо было сторониться; перечни легких или особо опасных пропускных пунктов; фамилии доброжелательных или же особо злокозненных пограничных и таможенных офицеров; укромные места для передачи друг другу почты; музеи и церкви, не проверяемые полицией; рекомендации, где и как легче провести жандармов. Сюда же потом вошли имена надежных связных, которые знали, как уйти от гестапо, а еще, постепенно, — перлы эмигрантской житейской мудрости, философские сентенции гонимых и горький юмор выживания.
Кто-то постучал в окно. С улицы нас пристально разглядывал лысый мужчина. Потом постучал снова, еще сильней. Тогда Хирш встал и открыл дверь.
— Мы не жулики, — объяснил он. — Мы тут живем.
— Вот как? Тогда с какой стати вы сидите здесь после закрытия магазина, да еще в темноте?
— Мы и не гомосексуалисты. Мы строим планы на будущее. Будущее наше мрачно, вот мы и сидим во мраке.
— Чего-чего? — переспросил мужчина.
— Можете вызывать полицию, если вы нам не верите, — отрезал Хирш и захлопнул дверь перед носом у лысого.
Он вернулся к столу.
— Америка — страна соглашательства и единомыслия, — сказал он. — Каждый смотрит на соседа и все делает точно так же и в одно и то же время. Всякий инакий подозрителен. — Он отставил свой стаканчик с абсентом и тоже принес себе рюмку поменьше. — Забудь все, что я тебе сегодня говорил, Людвиг. Сам знаешь, бывают такие моменты. — Он усмехнулся. — «Ланский катехизис», параграф двенадцатый: «Эмоции, равно как и заботы, омрачают ясную голову. Все еще сто раз переменится».
Я кивнул.
— Ты не подумывал пойти здесь в армию? — спросил я.
Хирш отпил, глоток коньяка, потом ответил:
— Подумывал. Они меня не хотят. «Опять немец, еще один немец» — вот что они мне сказали. Может, они и правы. Им лучше знать. Предложили на Тихий океан, воевать с японцами. Но тут я сам не согласился. Я ведь не наемник, чтобы за деньги в людей стрелять. Может, они и правы. А вот ты стал бы в немцев стрелять, если б они тебя в армию взяли?
— В некоторых стал бы.
— В некоторых, которых ты лично знаешь, — наседал он. — А в других? Во всех остальных?
Я задумался.
— Это чертовски трудный вопрос, — сказал я наконец.
Хирш горько усмехнулся.
— На который нет ответа, верно? Как нет ответа для нас, граждан мира, и на многие другие. Мы и не там, и не здесь. И в покинутую отчизну нам нельзя, и новая страна нас не принимает. И генералы, которые нам не верят, пожалуй, даже правы.
Я не стал возражать Роберту. Да и что возразишь? Мы попали в это положение, но не мы его создали. Здесь все решено до нас. И большинство с этим положением смирилось. Только мятежное сердце Роберта Хирша не желало смиряться.
— В Иностранный легион берут немцев, — сказал я наконец. — И даже гражданство обещают. После войны.
— Иностранный легион! — Хирш презрительно хмыкнул. — И загонят в Африку, дороги строить.
Сидя за столом, мы помолчали. Хирш зажег новую сигарету.
— Вот странно, — сказал он. — Не курится как-то в темноте. Вкуса совсем не чувствуешь. Хорошо бы в темноте и боли не чувствовать.
— А чувствуешь вдвойне. Отчего так? Или это потому, что в темноте сильнее боишься?
— Да нет, сильнее чувствуешь одиночество. Призраки прошлого одолевают.
Я вдруг перестал его слышать. За окном внезапно мелькнуло лицо, при виде которого у меня чуть не разорвалось сердце. Лицо появилось неожиданно и застигло меня врасплох, оно, можно сказать, меня сразило. Еще миг — и я бы вскочил и бросился за ним вдогонку, но я все-таки усидел и в следующую секунду уже знал, что мне почудилось. Не могло не почудиться. Этого лица, этой оглядки через плечо, этой улыбки в бликах уличных фонарей уже не было на свете. Это лицо уже не улыбнется. В последний раз, когда я его видел, оно было холодным и застывшим, а на глазах сидели мухи.