— Я все думаю, изменял он мне, когда мы еще жили вместе, или нет, — продолжала Ирис, допивая очередной бокал. — Вряд ли. Он слишком меня любил. Как же он меня любил! Ты помнишь?
Она отрешенно улыбнулась.
— И вдруг в одночасье все кончается, и ты не можешь понять, почему. Ведь большая любовь должна быть вечной, разве нет?
Жозефина вдруг резко опустила голову. Ирис расхохоталась.
— Ты все слишком трагически воспринимаешь, Жози. Это просто житейские неурядицы. Но что ты об этом знаешь, ты же ничего такого не переживала…
Она посмотрела на пустой бокал, налила еще вина.
— А может, и ни к чему так переживать? Чувства рано или поздно слабеют… — Она вздохнула. — А вот боль не слабеет, нет. Странное дело: любовь изнашивается, а боль остается такой же сильной, как прежде. Меняет маски, но всегда живет в тебе. В один прекрасный день перестаешь любить, но не перестаешь страдать. Нескладная штука жизнь!
Совсем не факт, подумала Жозефина, жизнь порой закручивает такие сюжеты, что никакому воображению за ней не угнаться. Взять хоть сегодняшний день, она его долго еще не забудет. Что хотела ей этим сказать жизнь? Просыпайся, Жозефина, не спи. Вставай. Или восставай?
— У меня больше ничего нет. И я больше никто. Моя жизнь кончена, Жози. Разрушена. Смята. Выброшена на помойку.
Жозефина увидела ужас в глазах сестры, и ее гнев утих. Ирис дрожала, обхватив себя руками — и сколько безнадежности было в этом жесте!
— Я боюсь, Жози. Если бы ты знала, как я боюсь… Он сказал, что будет давать мне деньги, но ведь деньги — это еще не все. Деньги никогда не могли сделать меня счастливой. Это так странно, если подумать. Весь мир бьется, чтобы иметь побольше денег, и что, мир от этого становится лучше? Людям становится лучше? Они ходят по улицам, беззаботно насвистывая? Нет. Деньги не приносят удовлетворения. Всегда найдется кто-то, у кого их еще больше. Может, ты и права, и одна любовь имеет смысл. Но как научиться любить? Вот ты знаешь? Все об этом говорят, но никто не знает, что это такое. Ты говоришь: надо любить, надо любить, но как этому научиться? Скажи мне.
— Нужно забыть о себе, — пробормотала Жозефина. Состояние сестры приводило ее в ужас: Ирис разглагольствовала, как сомнамбула, то и дело наполняя и осушая свой стакан.
Ирис саркастически расхохоталась.
— Еще один непонятный ответ! Прямо как нарочно! Ты можешь говорить яснее?
Она мерно качала головой, поигрывая со своими волосами, перебирая пряди, накручивая их на палец, встряхивая, завешивая ими лицо.
— А, в любом случае учиться уже поздно. Для всего уже поздно! Мне конец. Я ничего не умею делать. И останусь одна… Одинокая старуха, сколько таких попадается на улице! Я тебе рассказывала, как несколько лет назад увидела нищего старика? Я тогда была молодая и не остановилась, потому что руки были заняты пакетами. А он сидел на тротуаре, под дождем. Все его толкали, а он только подвигался, чтобы никому не мешать…
Она стукнула себя кулаком по лбу.
— Почему я все время думаю об этом нищем? Он все время торчит у меня в голове, и я сажусь на его место, тяну руку к прохожим, а они на меня даже не смотрят. Думаешь, я этим кончу?
Жозефина пристально взглянула на нее, пытаясь понять, насколько искренен этот страх. Дю Геклен у ее ног зевнул во всю пасть и тоже уставился на нее. Он явно скучал. Ирис казалась ему жалкой. Жозефине вспомнился девиз настоящего Дю Геклена: «Смелость дает то, в чем отказывает красота». На самом деле, подумала она, Ирис просто не хватает смелости. Она мечтает о готовом решении. О счастье, которое надо всего лишь надеть, как вечернее платье. Воображает себя принцессой и ждет принца. Тот возьмет ее жизнь в свои руки, и ей не придется прикладывать никаких усилий. Она труслива и ленива.
— Давай ложись, тебе нужно отдохнуть…
— Ты будешь рядом, Жози, ты меня не бросишь? Будем стареть вместе, как два сморщенных яблочка… Скажи «да», Жози. Скажи «да».
— Я не брошу тебя, Ирис.
— Ты добрая. Ты всегда была добрая. Это твой козырь — доброта. И еще серьезность. Все всегда говорили: «Жози труженица, серьезная девушка», — а мне досталось остальное, все остальное. Но если это остальное оставить как есть, принимать как должное, оно улетучится как дым… Ведь что такое жизнь? Это капитал. Ты можешь его приумножить или нет. А я ничего не приумножала. Все разбазарила!
Она уже еле ворочала языком. Повалилась на кухонный стол и вялыми, непослушными пальцами пыталась нащупать стакан.
Жозефина обхватила ее, подняла, бережно повела к комнате Гортензии. Уложила на кровать, раздела, сняла туфли и накрыла одеялом.
— Ты оставишь свет в коридоре, Жози?
— Хорошо, конечно, пусть горит…
— Знаешь, чего я хочу? Хочется чего-то огромного. Огромной любви, мужчины, как в твоем Средневековье, отважного рыцаря, который бы увез меня и защищал… Жизнь жестокая штука, слишком жестокая. Я ее боюсь…
Она еще что-то пробормотала, повернулась на бок и мгновенно забылась тяжелым сном. Вскоре Жозефина услышала легкий храп.
Она вернулась в гостиную. Легла на диванчик. Подложила под спину подушку. Последние события теснились в ее голове. Нужно разложить все по полочкам. Филипп, Лука, Антуан. Она грустно улыбнулась. Три мужчины — три лжи. Три призрака, кружащих по ее жизни в белых саванах. Свернувшись в клубочек, она закрыла глаза, но призраки продолжали плясать перед ней. Вдруг хоровод остановился, из него выступил Филипп. Его черные глаза сверкали. Она заметила алый огонек сигары, вдохнула дым, посчитала колечки, которые он выпускал, округляя губы — одно, второе, третье… Она увидела его в объятиях Дотти Дулиттл, он тянул ее за воротник пальто, прижимал к дверце духовки на кухне и целовал, целовал своими теплыми, нежными губами… Холодная боль разлилась по всему телу, становилась все острее, все сильнее… Внутри словно разверзлась пропасть. Она прижала руки к животу, чтобы унять эту боль, прикрыть эту пропасть.
Она почувствовала себя совсем одинокой и очень-очень несчастной. Положила голову на подлокотник и тихо заплакала, аккуратно считая всхлипы, как дотошный бухгалтер, который ведет счет каждому су. Так она не позволяла себе полностью отдаться горю, с головой уйти в его мутные воды. Плакала, уткнувшись носом в рукав, пока не услышала, что рядом тоже кто-то рыдает. Сочувственно вторит ей долгими стенаниями.
Она подняла голову и обнаружила Дю Геклена. Сложив лапы, вытянув шею, он жалобно подвывал в потолок, модулируя звук, как музыкальная пила — то громче, то тише, то ярче, то глуше, — закрыв глаза в безнадежном порыве скорби. Она бросилась к нему. Обхватила его, принялась целовать, повторяя: «Дю Геклен! Дю Геклен!» — пока наконец не успокоилась. Он тоже замолк, и оба с удивлением уставились друг на друга: с чего вдруг такие рыдания?
— Да кто ты вообще такой, а? Кто ты? Ты не собака, ты явно человек!