От него больше не было никаких вестей.
Завтра наступит весна. Первый день весны. Может, он нашел где жить… Поселился в нормальной обстановке.
Она размышляла, сидя на кровати. На душе грустно и пусто — как всегда, когда она чувствовала себя бессильной. Бессильной преодолеть барьер, поставленный Зоэ: в нем не было ни единой лазейки. Зоэ приходила из школы и закрывалась в своей комнате. Зоэ вставала из-за стола и спускалась в подвал слушать, как Поль Мерсон играет на барабанах. Вернувшись, небрежно роняла: «Спокойной ночи, мам» — и уходила к себе. Она выросла мгновенно, под свитером выступала маленькая грудь, бедра явно округлились… Она завела блеск для губ и тушь для ресниц. Скоро ей исполнится четырнадцать, скоро она будет такой же красивой, как Гортензия.
Жозефина заставляла себя не терять надежду. Можно всего лишиться — рук, ног, глаз, ушей, — но если у тебя осталась капелька надежды, ты спасен. По утрам она просыпалась с одной и той же мыслью: сегодня она со мной заговорит. Надежда сильней всего. Она не позволяет людям покончить с собой, оказавшись в беде, в нищете, в пустыне. Она дает им силу думать: пойдет дождь, вырастет банановое дерево, я выиграю в лотерею, приедет прекрасный принц на белом коне. Такая это штука — недорого стоит, а может изменить жизнь. Надежда умирает последней. Бывает, люди строят планы за две минуты до смерти.
Когда надежда готова была иссякнуть, когда Жозефина, проработав целый день, в изнеможении переставала понимать, что пишет, она закрывала компьютер и спускалась в квартирку Ифигении, где теперь работал мсье Сандоз. Вот-вот привезут мебель из «Икеи», надо было покрасить стены и положить паркет. Мсье Сандоза, маляра, прислало кадровое агентство из Нантерра. Жозефина показала ему фронт работ, и он ответил: «Нет проблем, я все могу: и красить, и плотничать, и электрику наладить, и сантехнику!»
Иногда она ему помогала. Клара и Лео, вернувшись из школы, присоединялись к ним. Мсье Сандоз вручал им кисти и смотрел на них, грустно улыбаясь и приговаривая: «Прошлое, настоящее, будущее, настоящее и прошлое, будущее и настоящее, будущее и прошлое». И встряхивал головой, словно эти слова тянули его в болото. По утрам он являлся в костюме и при галстуке, переодевался в робу маляра, а на время обеда вновь облачался в костюм и галстук, отмывал руки и шел в бистро. Он очень дорожил чувством собственного достоинства. Говорил, что чуть не потерял его несколько лет назад, но в последний момент удержался и теперь хранил его как зеницу ока. Он не объяснял, как чуть не утратил достоинство. А Жозефина не спрашивала. Она чувствовала в нем боль, горе, готовое вот-вот прорваться наружу. Ей не хотелось баламутить болотную тину ради праздного любопытства.
У него были очень красивые голубые глаза, голубые и полные грусти… И еще у него случались приступы меланхолии. Трудолюбивый и дотошный, он откладывал кисть и молча ждал, когда приступ пройдет, напоминая в эти минуты Бастера Китона, затерявшегося в толпе невест. Они порой подолгу беседовали, причем разговор начинался с какого-нибудь пустяка.
— Сколько вам лет, мсье Сандоз?
— Я в том возрасте, когда ты никому больше не нужен.
— А если поточнее?
— Пятьдесят девять с половиной… пора на свалку!
— Зачем вы так говорите?
— Потому что до недавнего времени я не понимал, что можно быть стариком, хотя в душе тебе двадцать.
— Но это же прекрасно!
— Ничего хорошего! Стоит мне повстречать прелестную женщину, я чувствую себя на двадцать лет, насвистываю, прыскаюсь туалетной водой, повязываю шейный платок, но когда я хочу ее поцеловать, а она отказывает — мне шестьдесят! Гляжусь в зеркало, вижу морщины, волосы в носу, седину, желтые зубы, обложенный язык, и пахну я уже плохо… Двадцать лет и шестьдесят плохо сочетаются.
— И вы чувствуете себя древним старцем…
— Я себя чувствую потерянным. Моему сыну двадцать пять, и я хочу быть двадцатипятилетним. Влюбляюсь в его подружек, бегаю в шортах, глотаю витамины, машу гантелями. Я жалок. Но другого выхода не вижу, потому что молодость нынче — не только один из этапов жизни, но и условие выживания. Раньше все было иначе!
— Вы ошибаетесь, — уверила его Жозефина. — В двенадцатом веке стариков выбрасывали на улицу.
Он опустил кисть, ожидая объяснений. Жозефина начала:
— Я знаю одно фаблио, в нем речь идет о сыне, который выставил отца из дома, потому что недавно женился и хочет жить вдвоем с молодой женой. Фаблио называется «Разрезанная попона». Там сын отвечает старику-отцу, который умоляет не выбрасывать его на улицу:
Идите хлеб искать на воле.
Уже двенадцать лет иль боле
Мы в этом доме кормим вас.
Теперь ступайте прочь от нас!
Кормитесь сами, как хотите,
Вставайте же и уходите!
[80]
Видите, у стариков тогда жизнь была не сахар! Их никто не хотел знать, они сбивались в шайки и вынуждены были побираться или воровать.
— А вы откуда это знаете?
— Я изучаю Средние века. И развлекаюсь тем, что ищу сходства между тем миром и нашим. Их гораздо больше, чем кажется! Буйная молодежь, которая боится будущего и не ждет от него ничего хорошего, ночные попойки, групповые изнасилования, пирсинг, татуировки — все эти темы есть в фаблио.
— Значит, всегда были одни и те же беды…
— …И тот же страх. Страх перед меняющимся миром, который ты перестаешь узнавать. Мир никогда не менялся так сильно, как в Средние века. Хаос, а потом обновление. Никуда от этого не денешься…
Он брал сигарету, закуривал, измазав нос розовой краской. Жалко улыбался.
— А откуда вы знаете, что они боялись?
— Из старых текстов, а еще по предметам, которые находят археологи. Люди были буквально одержимы тем, чтобы себя обезопасить. Строили стены, чтобы отгородиться от соседа, за́мки и башни, чтобы дать отпор возможным захватчикам. Им надо было любой ценой внушить страх. Многие рвы, бойницы, укрепления защищали крепости чисто символически и никогда не использовались. Во время раскопок чаще всего находят замки́, запоры и ключи. На замок запиралось все: сундуки, двери, окна, калитки. А ключи хранились у жены. Она и была хозяйкой в доме.
— Уже тогда власть была в руках у женщин!
— Всех пугали изменения климата, наводнения, глобальное потепление. Только они, конечно, не говорили «глобальное»…
— Прямо как где-нибудь в деревне на берегу Юбе или Дюранс…
— Именно! А в тысячном году случился сильный перепад температур, было так жарко, что уровень воды в альпийских озерах поднялся больше чем на два метра! Многие деревни были затоплены, жители спасались бегством; хронист Рауль Глабер, монах из Клюни, писал, что дождь шел три года подряд: «нельзя было провести борозду, чтобы сеять хлеб, настолько размокла земля, и оттого произошел страшный голод, и озверевшие люди пожирали человеческую плоть».