— А по какому поводу вы, собственно, явились в такую рань?
— По поводу бала в лесу, — сказал один из полицейских, — если ты понимаешь, о чем я…
— Один пентюх деревенский вас видел, тебя с дружком, когда вы завалили красотку! — добавил другой. — Сейчас мы прочесываем пруд. Ты влип по полной, барчук, причепурься маленько и дуй за нами.
Лефлок-Пиньель вздрогнул. Отступил на шаг, попросил разрешения переодеться. Полицейские переглянулись и согласились подождать. Он провел их в гостиную и скрылся в своей спальне, сопровождаемый одним из инспекторов.
Двое других слонялись по гостиной. Один пальцем показал на черепах за стеклом, сидящих среди листьев салата и порезанных пополам яблок.
— Шикарный аквариум! — одобрительно сказал он.
— Это не аквариум, это террариум. В аквариуме вода и рыбки, а в террариуме черепахи или ящерицы.
— Ты, я гляжу, в этом сечешь…
— Да у меня зять фанат черепах. Он с ними разговаривает, чуть ли не лижется, а когда у них сопли, тут же зовет ветеринара. У него в гостиной нельзя громко включать музыку или, например, танцевать, потому что вибрации могут потревожить его черепашек! Чуть ли не шепотом приходится разговаривать, а ходить только на цыпочках.
— Такой же тронутый, как этот тип!
— Ну, я этого не говорю вслух — все-таки муж сестры, но вообще-то в башке у него и впрямь тараканов полно.
— А этот-то, что ли, их на мясо выращивает? Их тут столько…
— У них сейчас сезон размножения. Они, видать, на сносях, вот-вот из них довески полезут…
— Может, он ради этого и вернулся с отдыха…
— У психов свои заморочки, нам не понять…
Они прилипли носами к стеклу террариума, постучали ногтями по стенке, но черепахи не двигались.
Вдруг полицейские одновременно выпрямились и уставились друг на друга.
— Что-то он больно долго марафет наводит.
— Ну, это же белая кость, он не пойдет на улицу абы как.
— Посмотрим, чего он там застрял?
В ту же секунду в гостиную влетел их товарищ с криком:
— Я ничего не мог поделать, он попросил меня отвернуться, чтобы труселя сменить, и сиганул в окно!
Они устремились в спальню. Весь пол ее был усыпан листьями салата, четвертушками яблок, горошком, полуобгрызенными огурцами, кусочками груш и свежего инжира — и среди всего этого ползали маленькие черепашки. Окно было распахнуто настежь.
Высунувшись из окна, они увидели безжизненное тело Лефлок-Пиньеля. В его руке, выгнутой под неестественным углом, был зажат панцирь черепахи.
Эрве Ван ден Брок увидел, как «Ситроен С-5» подъезжает все ближе по белому гравию аллеи, ведущей к дому, который его жена получила в наследство от родителей. Он поднял глаза от книги, загнул угол страницы, положил томик на садовый стул рядом с шезлонгом. Бросил туда же пакетик с фисташками, которые грыз во время чтения. Он терпеть не мог звук осыпающейся на газон щебенки. Газон у Ван ден Брока был ярко-зеленый, густой — садовник поддерживал его в идеальном порядке. До чего же невоспитанные люди. Ему не понравилось также, каким тоном они потребовали, чтобы он следовал за ними.
— С какой это стати? — недовольно спросил он.
— Скоро узнаете, — ответил один из полицейских, раздавив сигарету на зеленой траве газона, и предъявил ему удостоверение.
— Я убедительно прошу вас подобрать окурок, иначе я позвоню моему другу, префекту полиции… Он будет очень огорчен, когда узнает, какие у него работают невежливые люди.
— Он будет еще больше огорчен, когда узнает, что вы делали давеча ночью в Компьенском лесу, — сказал самый маленький из троих, небрежно поигрывая наручниками.
Эрве Ван ден Брок побледнел.
— Это какая-то ошибка, — пробормотал он упавшим голосом.
— Вот вы нам и объясните, — сказал маленький, раскрывая наручники.
— Нет-нет, наручники ни к чему… я и так пойду.
Он махнул рукой жене, которая пересаживала в клумбу побеги бамбука.
— Мне тут надо уладить одно дельце, я вернусь совсем скоро…
— А вернее никогда, — хмыкнул полицейский, бросивший окурок на лужайку.
Голос Жозефины, чистый и мелодичный, огласил мрачные стены склепа крематория Пер-Лашез:
— «О вы, блуждающие звезды, неверные мысли, молю вас, оставьте меня, дайте мне говорить с Возлюбленным, позвольте мне насладиться его присутствием! Ты моя радость, ты мое веселье, ты мой ясный день. Ты принадлежишь мне, я принадлежу Тебе, и да будет так во веки веков! Скажи мне, о Возлюбленный, почему ты позволил душе моей так долго, так истово, так безнадежно искать тебя? Я искал тебя в ночах наслаждений, в сладострастии бренного мира. Я пересек горы и поля, блуждая, как потерявший хозяина конь, но наконец я нашел Тебя и мирно и счастливо покоюсь в лоне Твоем».
На последних словах ее голос сорвался, и она едва выговорила: «Анри Сузо, родился в тысяча двести девяносто пятом, умер в тысяча триста шестьдесят шестом»; это была дань уважения поэту, написавшему оду, которую она посвятила сестре, лежащей в гробу среди цветов. «До свидания, любовь моя, подруга жизни моей, красавица моя восхитительная». Она сложила вдвое листок и вернулась на свое место между Гортензией и Зоэ.
В крематории народу было немного. Пришли Анриетта, Кармен, Жозефина, Гортензия, Зоэ, Филипп, Александр, Ширли. И Гэри.
Он приехал из Лондона вместе с матерью. Гортензия слегка изменилась в лице, увидев его среди участников похоронной процессии. Она выдержала паузу, подошла к нему, поцеловала в щеку и шепнула: «Спасибо, что пришел». Ту же фразу, что сказала Кармен и Анриетте. Филипп попытался дозвониться каким-нибудь друзьям Ирис: Беранжер, Аньес, Наде. Он оставил им сообщения на мобильниках. Но никто не отозвался. Видимо, еще не вернулись из отпусков.
Гроб был весь усыпан белыми розами и длинными ирисами — ярко-фиолетовыми с желтыми точками. Рядом на треножнике стояла большая фотография Ирис. Струнный квартет сопровождал церемонию негромкими, мирными созвучиями. Играли Моцарта.
Жозефина подобрала тексты, которые все должны были зачитывать по очереди.
Анриетта отказалась: она не нуждается во всяких кривляньях для того, чтобы выразить свое горе. Ее очень огорчила скромная церемония с горсткой гостей. Она, как всегда, была в большой шляпе, держалась очень прямо, и ни одна слезинка не омочила прелестный батистовый платочек, которым она вытирала глаза, надеясь выдавить хоть капельку влаги и тем самым продемонстрировать всю глубину ее страданий. Жозефине холодно подставила щеку. Она была из тех женщин, что не умеют прощать. Всем видом она показывала: по ней, так Смерть ошиблась адресом.
Кармен не держалась на ногах, и ей пришлось сесть на стул. Она плакала навзрыд, буквально сотрясалась в рыданиях. Александр неотрывно смотрел на портрет матери, торжественный и скорбный, стоял, упрямо выдвинув вперед подбородок и скрестив руки на груди. Он пытался собрать воедино свои воспоминания о матери. И судя по упрямо сдвинутым бровям, давалось ему это нелегко. Он ловил летучие обрывки воспоминаний: быстрые поцелуи на ночь, шлейф духов после ее ухода, шорох пакетов с покупками, которые она оставляла в прихожей, крича: «Кармен! Я пришла, приготовь мне горячий чай с двумя малюсенькими тостиками. Умираю с голоду!» Ее голос по телефону, возгласы удивления или одобрения, изящные ступни с накрашенными ногтями, длинные распущенные волосы, которые она разрешала ему расчесывать, когда была счастлива. «Отчего счастлива? И отчего несчастна?» — думал он, внимательно рассматривая портрет матери: синие глаза словно жгли его. Отчего она так странно, так пристально смотрит на него? И достаточно ли его воспоминаний для настоящего горя? Он понял про мать, что это невероятно красивая женщина, которая хочет свободы, но не может отпустить человека, который ее содержит. В детстве ему казалось, что она страдает, как прекрасная пленница в золотой клетке. Когда отец поставил возле портрета большую белую свечу, он попросил позволения зажечь ее. Как последний долг матери. До свидания, мама, сказал он, зажигая свечу. И даже эти слова показались ему слишком напыщенными для чужой красивой женщины, издали улыбавшейся ему. Он хотел поцеловать ее, но не стал. Она умерла счастливой, потому что умерла танцуя. Танцуя… Эта мысль еще усилила и без того отчетливое ощущение, что у него не было матери, лишь какая-то посторонняя красивая женщина, которая жила рядом с ним.