Однако вскоре взгляд Матяха остановился на небольшом поезде из пяти телег, на которых, кутаясь в дерюгу, сидели босые и полуголые дети и молодые девушки. Впереди скакал роскошный кавалер в подбитом коричневым бархатом плаще, большом мягком берете со страусиным пером, приколотым булавкой с крупным красным рубином, с белоснежным жабо, в пухлом вамсе,
[124]
из-под воротника которого проглядывали кружева, и в штанах о-де-шос, с большим, набитым ватой галифе, переходящим в облегающие чулки. По такому костюму нетрудно было догадаться, что вместе с невольниками и небольшой кучкой холопов путешествует немец… Боярин Лебтон собственной персоной.
— Здрав будь, соседушка! — окликнул его Умильный. — Куда путь держим? Как дела, как настроение?
Кавалер повернул голову, степенно поклонился:
— И тебе здоровья, Илья Федотович. Вот, в Москву полон везу. С делами и настроением плохо у меня. Мрут татарчата. Заболели через одного. Кашляют. Девки тоже болезные попались.
— Будут тут кашлять, — не выдержал Матях. — Небось тоже под дождем полдороги ехали? А теперь мокрые и голые на холоде сидят. Ты бы их хоть пешком вел, чтобы согрелись.
— Добрый день, боярин Андрей, — вежливо поклонился немец. — Рад видеть тебя в здравии и достатке. А вести рабов пешими неприемлемо. Мы и так двигаемся слишком медленно.
— Тут не пешими вести нужно, — возразил Умильный, — а в баню всех загонять. Да в парилку на два часа под самый потолок. И вином хлебным отпоить да снаружи натереть.
— Сии дикарские методы только погубят товар, — вскинул подбородок кавалер. — Они способны и здорового воина убить, а не токмо больного ребенка. Я использовал научные знания, передовые лечебные способы, созданные в Европе.
— Это кровопускание, что ли? — сообразил Андрей. — Ну, тогда пленникам точно хана.
— Я не дипломированный медик, чтобы проводить такие процедуры, — покачал головой немец. — Я выписал из Гамбурга дорогое зелье эскулапа Парацельса, коим он боролся с мором в Базеле и Кольмаре. И давал его всем полонянам.
— Это какое такое зелье? — заинтересовался боярин Умильный.
Лебтон развязал шнур висящей на холке коня сумки, достал бумажный сверток, осторожно развернул. Андрей с изумлением узнал в изрезанных ножом брусках обыкновенное хозяйственное мыло,
[125]
не смог сдержать хохота и дал шпоры коню, уносясь вперед.
— Ты чего, служивый? — минуту спустя нагнал его Илья Федотович. — Лебтон твоим поведением оскорбился, чуть не за меч схватиться хотел. Чего потешного увидел?
— Простите меня великодушно, сэр. — Отсмеявшись, Матях придержал коня и дождался немца, ехавшего с поджатыми губами. — Честное слово, я и в мыслях не имел вас оскорбить. Просто я немного знаком с трудами доктора Парацельса и знаю это лекарство. Должен сказать, что оно применяется наружно, причем именно в бане. А вы, подозреваю, давали его пленникам внутрь?
— Как ты можешь знать Парацельса, язычник? — не поверил своим ушам немец, забыв про обиду. — Ты же себя не помнишь!
— Да вот, — пожал плечами Андрей, поняв, что опять сболтнул лишнего, — мыло увидел, фамилию услышал, да и всплыло в голове. Это ведь тот доктор, что отказывался студентов на латыни учить? Он еще путешествовал много и даже Русь Святую посетил?
Про Святую Русь Матях ввернул специально, в отместку за «язычника».
— Да, это он, — озадаченно кивнул немец. — Неужели про него знают даже здесь?
— Про него везде знают, — небрежно отмахнулся Андрей. — Скажи, боярин, а где ты это его зелье добыл? Я тоже такое хочу.
— Эскулапы привозят его в немецкую слободу, — сказал Лебтон. — Я могу спросить для тебя немного, боярин. Но лекари неохотно расстаются с ним.
— А заказать из Гамбурга?
— То мне купец новгородский привез, Федот Зимин, — неохотно признался немец. — Как мимо очередной раз проплывать станет, я с него опять спрошу.
— Что вы все про зелье да про зелье? — перебил их Умильный. — Полон, того гляди, перемрет. А он дуванный,
[126]
все соседи без серебра останутся.
— Баня, хлебное вино, — повторил рецепт Ильи Федотовича Матях. — И накрыть бы их всех чем-нибудь теплым. Не май месяц на улице.
— Где же я в дороге баню возьму? — похоже, решил внять уговорам кавалер.
— Так они при каждом яме есть, — пожал плечами Умильный. — Тракт-то почтовый. Токмо вели тогда своим холопам погонять, дабы вперед от моего обоза уйти. Мы тоже в баню хотим. А всех моих архаровцев пропарить — это не полста твоих дохлятиков отогреть, надолго застрянем.
Трое бояр перешли на тряскую рысь, потихоньку уходя вперед от мелко стучащих железными ободами по камням телег.
— Странные вы люди, русские, — покачал головой Лебтон. — Обычную помывку добровольно в пытку превращаете, с жаром, стеганиями, в воду холодную, а то и в снег кидаетесь. Зачем? Разве достойно поведение такое честных дворян? Смерды ваши в любой год свои поля могут бросить, коли хозяин, Богом им ниспосланный, не понравится чем-то али оброк слишком тяжелый, по их мнению, наложит. На барщину более двух дней в неделю ходить отказываются. Разве это правильно? В городах писцы, купцы, ремесленники, а то и смерды черносотенные одеваются в меха, самоцветы, бархат, так что простого служку от родовитого князя не отличить. Куда государь смотрит? Отчего не отведет для каждого сословия одеяния, выше которых они подниматься не должны? Почему дети холопьи свободными при рождении записываются? Ладно холопьи — но почему дети рабов, на меч взятые, тоже вольными числятся, а не собственностью хозяина родителей? Почему закуп токмо на смерда определяется, а не на родичей и детей его? Отчего не бережете нажитого трудом и мечом своим? Почему веселитесь все вместе, словно одного рода-племени, одного сословия? Смерд и боярин, купец и холоп? Как у вас жить в таком безобразии получается!
— Это потому, боярин, — спокойно ответил Умильный, — что все мы православные. Все мы равны пред Богом, а потому сословием кичиться не привыкли. И живем мы на земле святой, русской. А на святой земле рабы рождаться не могут. Это даже ты, схизматик, понимать должен…
Илья Федотович смолк, вспоминая свою сгинувшую в татарской неволе племянницу. Где она сейчас, как она? Сколько мук пришлось ей вынести в грязных лапах степных разбойников, чего испытать? Лучше, наверное, и не думать об этом… Но думать надо! Потому что сейчас она по-прежнему мается в неволе, страдает от дикарской жадности и похоти. И если он ничего не может изменить, то хотя бы отомстить — обязан!