Воду в сад он пустил вчера ближе к закату. До позднего вечера отворял ей то одни, то другие пути. Вода послушно разбредалась по мелким арычкам: при спадающей жаре струилась под яблони и гранатовые кусты, потом под виноградник и к неглубоким корням персиковых деревьев, а напоследок, когда на сад легли синие сумерки, — в цветник.
Прошла ночь, земля подсохла.
Он снова неторопливо поплевал на ладони.
Суглинок схватился некрепкой коркой, и блестящая пластина кетменя вонзалась в него с коротким аханьем. Нужно позволить корням вдохнуть воздух. Кетмень поднимался и падал, поднимался и падал, и на каждые два его сверкания Рахматулло делал маленький шажок, переступая ногами, обутыми в старые калоши.
Сколько себя помнил, жизнь всегда делилась на простые отрезки времени: между двумя ударами кетменя, когда рыхлишь землю под яблонями; между двумя шагами, если гонишь скотину или возвращаешься с поля; между двумя следующими друг за другом бросками вил и взмахами серпа.
Работая, он насвистывал себе под нос одну и ту же бесконечную мелодию — фью-фью-фью, фью-фью-фью… Мысли текли, цепляясь друг за друга, как весной цепляются облака, стекающие на город с холмов. Весна прошла. Дождей давно не было и уже не будет до поздней осени. Это кажется, что долго: не успеешь оглянуться — зима. Надо бы запасти пару мешков муки и несколько бидонов масла. А то потом хватишься — ан уже нету. Или втридорога. Цены растут. Ох, цены, цены… Слава богу, своим людям Карим Бухоро, дай ему бог здоровья, платит зелеными. И Хуршед за свою стряпню, и Музафар, и он, садовник Рахматулло, — все получают зелеными. Наверное, и охранники тоже. Да ну, что там — наверняка зелеными. С ними разговаривать запрещено. Они и во дворе-то редко появляются. Один, правда, всегда торчит у ворот. А остальные — только когда хозяин выезжает. Да, конечно, они тоже получают зелеными… Вой-вой, какие все-таки разные бывают деньги! Вот он имеет в месяц одну зеленую бумажку — и живет так, что ему завидует вся махаля. Только и слышно — как разбогател Рахматулло, когда Карим взял его к себе садовником!.. Конечно, в чужих руках лепешка всегда белее. Но, с другой стороны, и впрямь: другие носят с базара рубли толстыми пачками — а что толку? Через день на базаре же и оставишь… Доллар — он и есть доллар. Хотя как посмотреть. В шестьдесят первом, когда вернулся из армии, дедушка Назри подарил ему новую сторублевку. Тоже была вещь! Не слабей теперешней зеленой. И где, спрашивается, дед ее взял? Так и не признался, только посмеивался — мол, ладно, ладно, не приставайте. Мол, не каждый день внук из армии приходит. На вот, мол, купи себе чего-нибудь… Спасибо ему. Сколько времени прошло. Рахматулло сам теперь дед — две внучки, не шутка. А дедушка Назри умер. Совсем старенький был… Как это получается? Живет человек, живет, ходит, говорит, делает разные дела, а потом раз — и готово. Уже на кладбище. Нету. Исчез… Как-то странно. Разве может что-нибудь исчезнуть? Да хоть бы самые простые вещи взять. Вот пустил вчера воду. Она была: текла, журчала, поблескивала. А теперь нету. Но ведь никто не скажет, что вода исчезла! Никуда не исчезла, хоть ее нынче и не видно. В корни пошла, в листву… А человек, выходит, прямо-таки берет и исчезает? Разве он проще воды? Разве можно сравнить человека и простую воду? Нет, наверное, здесь что-то не так…
Ушла, ушла вода за ночь. В корни, в листву. Никуда не делась, не исчезла. Наверное, и с человеком так же. А иначе люди бы жили по-другому. Если все исчезает, о чем страдать? — поплевывай себе. Кой толк думать о всякой всячине, если в конце концов все исчезнет?.. А потом: вот он рыхлит землю. Ну и ладно, и смотри на эту землю — верно? Ну, на кетмень еще смотри. Больше тут ничего нет. Он и смотрит, но видит-то не кетмень. То есть кетмень он, конечно же, тоже видит; но ведь не только кетмень! О чем думает, то и видит. Думает о дедушке Назри — и видит дедушку Назри. Никуда не делся. Вот он. Седобородый, сутулый, старый, ходит по саду, бормочет, дело себе ищет… И что же? Как можно понять, что Назри совсем умер, если он, Рахматулло, рыхля землю, видит его именно так, как если бы тот был живым? Бывало, сидит у порога, кривой сапожной иглой к подметке вторую пришивает… посмеивается — мол, моим сапогам сносу не будет… Точно: так и не сносил, наверное, до самой смерти.
Вой-вой, бедно жили, что говорить. У других как-то все складывалось. Одно к одному. Корову купили — на вторую копят. Пять баранов есть — давай еще десяток. Зелень кто выращивает, на базаре продавца наймет, тот сидит за прилавком целыми днями, а денежки хозяину текут… А у них все через силу. Мать толковала отцу: мол, давай переедем к моим в Шашруд. Табаководческий колхоз, легче жить. Ни в какую… А еще Фарход чудил. Чудил, чудил, пока не посадили. Мать убивалась, конечно. Все в Хуррамабад ездила, за правдой. Хорошо, до города рукой подать: полчаса на автобусе. Да что толку… Отец в конце концов запретил. Мол, Фарход чего добивался, то и получил. Наверное… Деньги из семьи тянул, вот и вся от него польза. Но все равно его было жаль. Братишка. Были маленькими, ловили серебряных рыбок в арыках за риссовхозом… Фарход должен был вернуться через несколько лет. Ждали-ждали, ждали-ждали — и что? А то, что целая жизнь прошла, а от Фархода все годы ни письма, ни известия. Уже, грешным делом, и не надеялись. А тут вдруг бац! — здравствуй, брат. Здравствуй, родня. Оказывается, второй срок получил, потом еще, еще… Вот тебе и раз. А деваться некуда. Во-первых, Фарход говорит, — когда отец умрет, половина дома моя. Отец, конечно, дай ему бог здоровья, не умер еще, хоть и старый, и соображает плохо… едва узнал сыночка. Но что ответить Фарходу? И правда: половина дома должна быть его. Но даже не в доме дело. Дом, сказать по чести, слова доброго не стоит — развалюха, а не дом. Крыша просела, течет… к восточной стене пришлось приспособить подпорки. Как раз в переулок: люди ходят, любуются — вот в каком хорошем доме Рахматулло живет со всей семьей. Нужно бы порушить эту стену к Аллаху, да намесить глины, да налепить кирпичей — и за пару дней поставить новую, а то еще, не дай бог, завалит Халиму или внучек. Они там с утра до ночи крутятся у очага. Это он — птица вольная: затемно ушел, затемно пришел. Если бы еще Фарход помог… Да, Фарход. Ведь какой ни есть, а не чужой. Старый, без зубов… черный… лысый, голова как мирзачульская дыня… шрам во все лицо, — а все равно брат… Только-только мать похоронили — на тебе, свалился прямо на голову. И так в доме разор. Потому что каждый четверг и каждый понедельник пойди на базар. Купи рис, мясо, масло, свари хороший жирный плов, позови стариков, чтобы прочли молитвы… От этого тоже никуда не деться. А тут Фарход: мне, мол, теперь нужно есть много изюма и сушеного урюка… давайте мне урюк и изюм. Саида ему носит с базара урюк… детям не дает, внучкам не дает, ему дает: брат есть брат, он из тюрьмы пришел, из России, как не помочь?.. Или еще сидит-сидит, смотрит в угол, разговор не поддержит, только качается, будто его сейчас падучая свалит, потом вдруг брякнет ни с того ни с сего: «Эх, люблю я все-таки анашу!..» И опять молчит. Ну что ты будешь делать!..
Украдкой посмотрел в сторону топчана. Опустив голову, Карим Бухоро неподвижно сидел под навесом, увитым виноградником.
С чего он взял, что хозяин за ним следит? Вбил себе в голову эту глупость. Зачем это Кариму?.. Главное — самому в ту сторону не смотреть, вот и все. Вверх-вниз, вверх-вниз… у хозяина сколько дел! — ему только за садовником приглядывать… как же!.. К тому же сегодня — пятница. Должно быть, к обеду приедет Ориф… Хуршеду забота — только успевай поворачиваться. Ну, у него работа такая. Повар есть повар. Правда, на прошлой неделе Ориф не приезжал. Кажется, и на позапрошлой тоже. Давненько к дяде не заглядывал. Но это ведь дело такое. Ориф — тоже занятой человек. Ему бы…