Ямнинов понимал, в чем дело: Хамид уверен, что несчастье подобно чуме. А от больных нужно держаться подальше.
— Смотри, — сказал он. — А то посиди. Скоро сварится.
— Нет, нет, — бормотал Хамид. Он наклонился к Ямнинову и проговорил испуганным шепотом: — Уходить тебе надо, Николай! Уходить! Эти люди… если они такое могут…
— Да разве это люди, — бросил Ямнинов. Он чувствовал ровное тепло ненависти: словно нагретый кирпич приложили к груди. — Это волки, а не люди. На них капканы ставить надо. Ладно, разберемся.
— Эти люди все могут. — Хамид короткими шажками приближался к дверям. — Надо от них бежать, бежать!
Ямнинов хмыкнул.
— …Ты что, Николай! С ними нельзя! Если они придут, а ты еще здесь — все!
— Э! — поморщился Ямнинов.
— Бежать, бежать! — твердил Хамид Чумчук. — Бежать!
Ямнинов чертыхнулся. Он уже раскрыл рот, чтобы сказать Хамиду все как есть: что бежать он не собирается, а собирается, наоборот, встретить гостей по-свойски, и все у него для этого готово, — но вовремя осекся.
— Ага… — скучно протянул он. — Да не буду я бежать никуда… Что мне? Подумаешь… До утра поживу здесь, ничего. — Ямнинов усмехнулся. — Так договаривались.
— Большие люди не могут терпеть, когда у маленьких людей что-нибудь есть, — прошептал Хамид.
Взялся за ручку, оглянулся:
— Бежать, Николай! Бежать. Это такие люди.
И выскользнул за дверь.
Ямнинов долго сидел за столом, прихлебывая чай. Потом слил зеленоватый кипяток и высыпал полопавшиеся картофелины на тарелку.
Уже стемнело.
Он поставил стул у края лоджии и сидел так, глядя в сиреневый сумрак майской ночи. Вдалеке за холмами стояло светлое зарево Хуррамабада. Ближе — мерцали редкие огоньки кишлака. Проезжала иногда машина по дороге на Риссовхоз, и свет фар скользил перед ней, словно желтое крыло.
Он не испытывал ни волнения, ни жалости, ни обиды, что все так бесповоротно кончается, — только холодную, злую решимость и торжество.
Думать было не о чем. Душа успокоилась и терпеливо ждала намеченной развязки.
Есть не хотелось, но все же он очистил картофелину, обмакнул в соль и стал сосредоточенно жевать.
Нет, не прав Хамид. «Люди, люди…» На человека у него разве поднялась бы рука? Разве стал бы он сидеть в засаде, зная, что придется иметь дело с человеком? Нет, никогда.
Ночь проходила, сопровождаемая звоном сверчков. С реки тянуло прохладой, иногда пробегал легкий ветер, и листва перешептывалась ему вслед.
Когда поднялась луна, Ямнинов перешел на другую сторону дома и встал у раскрытого окна. Табачный дым уплывал и рассеивался в черном воздухе. Река шумела. Днем ее длинный зигзаг походил на коричневую змею, бурая глинистая чешуя сверкала на солнце, то сходясь в одно, то разбегаясь несколькими руслами. А сейчас течение казалось спокойным, вода серебрилась в лунном свете.
Время текло медленно. Может быть, это последняя ночь в его жизни. Но все равно хотелось, чтобы она миновала скорее.
Он хотел вспомнить их лица, чтобы ненависть приобрела конкретные очертания, но они ускользали.
— Ах, сволочи, сволочи… — сказал Ямнинов. — Ладно.
В общем, так: когда они окажутся близко — метрах в пятидесяти, в сорока; примерно у второго куста шиповника, — когда они окажутся близко, он неторопливо — главное не спешить, у него полно времени! — нажмет курок, поймав в прицел человека в первой машине. Стекло взорвется или просто станет похожим на растреснутый кусок льда. Он будет стрелять короткими очередями; когда по тому, как кровь заляпает изнутри остатки лобового стекла, станет понятно, что с первым кончено, он переведет ствол правее, чтобы и второй, ошеломленный встречей, не успел выбраться из своей машины…
Главное — не спешить. У него достаточно времени, чтобы все сделать наверняка. А вот потом, когда все будет кончено… когда два человека в машинах станут неподвижны… и тишина ударит в уши громче выстрелов… и он снова услышит гул реки, шелестение листьев… вот тогда ему нужно будет торопиться, вот тогда.
Эти сволочи поставили его в безвыходное положение. Раньше он строил дом. А теперь придется убивать. Жизнь повернулась другим боком — и ему, человеку, нужно делать звериное, кровавое дело. А дальше, как зверю, бежать, отрываться от погони, заметать следы.
Не его вина. Начал не он. И все же, раз он готов на это сейчас — значит, что-то такое звериное всегда было в его душе. Всегда — и когда был ребенком, и когда вырос, чтобы качать на коленях собственных детей. Выходит, границу между зверем и человеком всякий может переступить…
Картошка давным-давно остыла. Он очистил последнюю и обмакнул в соль. Жевал и равнодушно размышлял о том, что еще не поздно уйти. Они отняли у него дом. Не только у него. У его детей. Они будут жировать. Пользоваться чужим. Плескаться в бассейне. На закате — мечтательно смотреть на реку. А его дети… Но ладно, пусть отняли, пусть жируют, пусть так — зато… Остаться человеком — это звучало как голос с другого берега: призывно, заманчиво… Разобрать пулемет, завернуть груду железа в одеяло… Кряхтя, взвалить на плечо. Усилие окончательно вернет ему ощущение реальности: это ведь нормальная человеческая работа, такая же, как таскать кирпичи или доски… Спуститься по лестнице, испытывая сладкое чувство освобождения и вновь продолжающейся жизни… Он бросит лязгнувший тюк на гальку. Отступать так отступать: быстро, задыхаясь от спешки и напряжения, беспорядочно покидает железки в кудрявую коричневую воду, шумно бегущую с переката на перекат. Они будут падать без брызг: река равнодушно примет их, навсегда пряча от людских рук.
Затем он вернется по тропе к дому. Принесет из хозблока две тяжелые канистры. Бензин польется перламутровой струей, весело растекаясь по паркету… Когда бросит спичку, пламя ахнет — словно кто-то взмахнул жаркой сине-розовой простыней — и поднимется, пьяно шатаясь и норовя принять в объятия все сразу… И он, чувствуя себя гадко опустошенным — словно черпаком золотаря полезли в душу, да потом и выплеснули с размаху, что зачерпнулось, — торопливо пойдет прочь — сначала по тропе вдоль пшеничного поля… потом по обочине дороги… свернет в кишлак… доберется до города… а там Ориф его не найдет: черта с два! Потому что, если найдет — вспомнил он сказанное Орифом в машине, — так и вправду порежет на ремни.
На ремни!..
И ненависть тут же вернулась, заклокотала, обожгла его изнутри, будто приступ язвы.
— Ну, зверь так зверь, — пробормотал Ямнинов, судорожно зевая и гоня прочь сон. — С волками жить — по-волчьи выть.
8
Когда звезды, словно крупицы сахара, стали растворяться в теплеющем небе, он застонал, вздрогнул и проснулся с колотящимся от испуга сердцем — не опоздал ли?
Дорога была пустой.
Он поднялся со стула, размял затекшее тело, умылся, заварил крепкого чаю. Снова сел, по-извощицки ссутулясь и положив ладони на колени.