Было холодно. Но этот холод грел…
Ранним утром мне развязали руки, одели в мою же одежду, утерли нос, отчистили щеку от крови и повели обратно в вытрезвитель, в кабинет начальника.
Начальник сидел и, сидя за столом, как-то мялся. Чтобы сгладить взаимное отчуждение, он спросил:
– Голова болит?
– Так, немного, – снова соврал я, потому что голову на плечах имел не больную, а радостную, превосходно карцером охлажденную и продутую.
– Бареев, дай ему спирту. Стопарь.
Я выпил спирту, и капитан – как и Бойцов, слегка опечаленный, а вдобавок к этой своей печали еще редкоусый и редкозубый – сказал:
– Тут один твой знакомый звонил…
– Авик?!
– Какой еще Авик! – скривился капитан, так и не назвавший своей фамилии. – Другой, другой твой знакомый… Ну, который с тобой в «Пельменно-котлетной» был, – впал в неуместное при разговоре с недавним пьяным заискиванье капитан. – Поэтому штраф с тебя возьмем минимальный – девять рублей. И катись в свою Москву…
– А Авик? – снова не понял я.
– Какой еще, на хрен, Авик! – рассердился уже по-настоящему капитан без фамилии, и я понял: он только делает вид, что не знает, кто такой Авик. – А… этот… Ну да, Кантонистов Автандил Иванович, – стал через некоторое время нехотя припоминать капитан. – Да. Точно… Был такой… Вот, записку тебе просил передать.
Капитан долго шарил в столе, наконец вынул оттуда сложенный вдвое листок бумаги в клеточку.
Не раскрывая листа, он подал его мне. Я узнал почерк Авика.
«Боря! – писал Авик. — Мое место в психиатрической больнице. Ты это хорошо знаешь. Туда я и ухожу. Добровольно. А тебе пишу, чтобы ты знал: никаким вербовщиком я никогда не был, в Академии имени Ф. Э. Дзержинского не преподавал. И думать про это забудь! Возвращайся в Москву. В архив – не ходи. Поздно. (Зачеркнуто.) Деньги в сумме 36 рублей – прилагаю. Если эти сволочи (зачеркнуто). Меня не ищи, я остаюсь здесь. Когда-нибудь сам тебя найду. Авик».
– А деньги? – спросил я только для того, чтобы унять бурю недоумений и подозрений, вдруг вспыхнувших смоляной громадной паклей в свободном и чистом моем мозгу.
– Да. Конечно. Деньги. – Капитан чуть замешкался. – Вот, возьми. Девять рублей мы вычтем. Бареев! Квитанцию гражданину Евсееву! А двадцать семь – вот они, получи. С билетами у нас сейчас нормально, еще и на пиво тебе останется.
Он что-то продолжал говорить, но я его уже не слушал. Я крутил и крутил в мозгу, как любимую пластинку, фразу Авика «когда-нибудь сам тебя найду», и одновременно старался не показать выступивших после спирта слез.
Авик меня не нашел.
Я его больше никогда не видел.
С квартиры своей в Николо-Дровяном переулке он съехал, из Вешняков выписался. И вообще ни в Уфе, ни в Москве в реестре жителей больше не числился. Я это потом много раз проверял.
Авик пропал, но зато на Казанском вокзале меня встретила забывшая, видно, о нашей последней ссоре О-Ё-Ёй, которой я, на всякий случай, скупо телеграфировал три слова: «Выезжаю четвертого уфимским».
О-Ё-Ёй потерянно улыбалась.
– Тебе письмо, – сказала она как-то жалобно и отстраненно.
Письмо было от Ляли Нестреляй.
Я сразу же разорвал заклеенный конверт без почтового штемпеля. То, что я там прочел, поразило меня, как гром.
Ляля уехала в Хайфу.
Случилось это неожиданно. И никто, конечно, не успел к ее отъезду как следует подготовиться, не успел собрать для Ляли пучок благодушных пожеланий или пустить вслед какую-нибудь подобающую отъезду шутку.
Весь этот год, – так писала Ляля, – ее родители ждали вызова, а потом решения властей. Вызов пришел, решение состоялось. Три дня назад Ляля вернулась к себе в Станислав, а оттуда, через Чоп, выехала в Вену. Письмо передала через верных людей.
Но самым удивительным в письме было то, что Ляля звала меня с собой.
Написано это было в грубо-солдафонском и одновременно шутейном Лялином стиле, но написано ясно и определенно. Ляля писала, что она мою «анархическую и бунтарскую» натуру знает и что в Союзе мне жизни не будет.
«Будешь куковать в Козмодемьянске? В Лабытнангах? – ехидно спрашивала Ляля. И сама себе отвечала: – И то, если тебе позволят. А скорей всего будешь на жмурах лепетать под скрипочку свои стишки: „Кого хоронят? Музыку хоронят! Автор – Б. Евсейкин“. А в Израиле – свобода. Не хочешь играть в оркестре – сиди, рисуй свои буквы.
В общем, если ты хочешь иметь настоящий вызов, ты его будешь иметь. Это не страшно, что ты русский. Мы оформим, как будто ты еврей. Пишу тебе обратный адрес. Письмо передашь через Жанну З.
Пока, пацан! Не опоздай! Через два года у нас будет все. И тогда ты можешь не успеть.
Еще твоя – Ляля».
Я покосился на О-Ё-Ёй. Но она смотрела куда-то в сторону. Сквозь нее и сквозь меня шли люди. Нас огибали тележки носильщиков, о наши ноги бились потерявшиеся или забежавшие поперед родителей дети, шла босоротая и косоглазая Россия, шла никому не нужная и от одного этого заслуживающая дикой и трепетной любви толпа, шла блатная и юродивая жизнь, со всей своей тяжестью, но и с невиданной нигде в мире свободой: свободой отстранения от неглавных вещей, свободой всеприятия, всепрощения…
– Поедешь? – вдруг обернулась ко мне О-Ё-Ёй.
В глазах ее блеснул желтый тигриный огонек, а вслед за ним – литая и тоже тигриная влага.
Я понял: содержание письма О-Ё-Ёй известно. Скорей всего, от все той же потаскушки Жанны З., которой нельзя было доверить ничего святого.
Я хотел интеллигентно пожать плечами: мол, жизнь покажет. Но, приглядевшись к О-Ё-Ёй, от этого движения удержался.
Больше того: увидав ее тигрино-влажные глаза, я захотел сказать что-то покорное, мягкое и трепетно-важное, но тоже не смог.
Тогда я придумал изобразить нечто фиглярское, и у меня на языке уже запрыгало наше дежурно-студенческое:
Раздается на деревне перелив.
Провожают гармониста в Тель-Авив.
Все ликуют и смеются – да-да-да!
Не вернется гармонист наш никогда…
Но и этого я не сказал и не спел. А сказал неожиданно внутри себя:
«Кончился, б…, романчик. Кончился… И с Лялей, и с музыкой. Все! Конец! Другое начинается!»
Что именно начинается – я не знал.
От неимения правильных мыслей и слов я стал нервничать и не сразу смог понять, что надо делать. Вдруг я вложил письмо с адресом обратно в конверт, подошел к какому-то железнодорожному ящику и припечатал к нему конверт кулаком. Затем нашел небольшой камень и придавил им конверт к железному ящику окончательно.
После этого я обернулся к О-Ё-Ёй.