Тонкий редкий смешок привел меня в чувство. Смеялся капитан. Я смелей глянул ему в глаза, и в сознании моем произошел малый государственный переворот.
О, паспорт! О, любовь моя и боль! О, воздетая ввысь Маяковским, пусть и не красная, а все ж таки дорогая сердцу книжечка! В глазах капитана-начальника ты скукожился до гадкой сортирной бумаженции и надолго утратил мое уважение и сердечное к тебе почтенье!
– Ладно, пошли, – сказал вдруг ставший угрюмым капитан. – Увидел и забудь. Вот он где теперь, твой паспорт. В параше. Надо бы, конечно, тебя за глупость проучить, как из «конторы глубокого бурения» просили. Да уж прощу для первого раза. – Капитан снисходительно наклонил свою тяжкую лысоватую голову. – Видали мы в гробу такие просьбы. – Он подмигнул мне лукаво. – Уничтожить! Это ж надо? Советский паспорт уничтожить! Паспортами они тут будут командовать! Мы сами скомандуем как надо.
Не слишком торопясь, возвратились мы в кабинет на втором этаже.
Капитан сел за стол думать. А я остался мучиться у дверей, все пытаясь взять в толк, что бы этот поход вниз, за пропавшим паспортом, мог для меня значить.
На стульях развалился младший мильтон Гаврилыч. Вдалеке, на изящном журнальном столике (в кабинет заместителя начальника NN-го отделения милиции города Москвы неясно как затесавшемся) стояла вскрытая банка поганок.
– Муторно мне, тяжко… Оххх! – простонал вдруг капитан. – Еще и поганки эти… Даже от водки отвращают!
– Может вынести банку? – Я с готовностью сделал шаг вперед.
– Пусть стоит где стояла! А ты… Тебя ведь, дура, до утра приказано задержать… А там… Ну да ладно! Не будь я капитан Бойцов… Садись, – вдруг собрался с мыслями капитан, и голос его стал твердым. – Садись, дурак. Пиши заявление. Понедельником ему оформишь. Слышь, Гаврилыч?
– А чего это он к нам-то писать будет? Ему в свое, в Дзержинское отделение, писать надо.
– Не умничай мне! Так – нужно, – голосом прижал Гаврилыча к стулу начальник. – Пиши, стало быть: вчера, на Воронцовской улице, в одиннадцать часов вечера, неизвестными при попытке ограбления у меня был отобран паспорт. Все. Подпись. Число – понедельником.
От удивления я округлил глаза, как плошки. И даже раззявил было рот, чтобы, вывалив свой глупезный язык, ляпнуть: никто никогда меня еще не грабил, потому что брать у меня нечего. Да и паспорт в тот день я потерял скорей всего на Алексеевском кладбище… и…
– Пиши, дура! – Капитан скривился, будто это не дядя Коля пожарник, а он сам проглотил маринованную поганку. – Утром суда прокуратура с «конторой» заявятся! Они тебе враз лычки с погон пообрывают! Не знаю, что к тебе те козлы и эти маралы имеют. А по нашей линии за тобой ничего нет. Верно, Гаврилыч?
– Так точно, товарищ капитан!
– Ну а раз нет, чего парня зря мытарить!
Я сел писать, а капитан стал ходить ломаными линиями по кабинету. Иногда он приговаривал: «Муторно мне, тошно», а иногда заглядывал ко мне через плечо.
Через три минуты заявление было готово.
– И что теперь с ним будем делать? – недоумевал младший мильтон Гаврилыч.
– А вот что. Ты у нас скрипач, да?
– Учусь я, мусинец, студент.
– Знаем. Мы про тебя уже все знаем. А на гитаре – могешь? У меня гитара в шкафу стоит. Только ненастроенная. Ты хоть настрой мне ее. Гаврилыч! Вынь ему гитару.
На гитаре я играл едва-едва. Знал штук восемь аккордов. Настроив инструмент, ощущая возвышенность и дикую красоту момента, я запел недавно услышанное:
В сон мне – желтые огни,
И кричу во сне я:
«Повремени, повремени,
Утро мудренея!»
Милиционеры этой песни раньше, видать, не слыхали. Младший дернул щекой и широко раззявил рот, а капитан тихо ляснул себя ладонью по плечу, потом по груди потом по коленке и, сразу вслед за позорно смазанным мною проигрышем, задвигался «цыганочке» в такт.
Младший мильтон Гаврилыч, которому не было, наверное, и двадцати пяти, сначала тоже хотел пуститься в пляс, но, видя, что за начальником ему не угнаться, только хлопал себя ошарашенно по бокам.
В кабаках – зеленый штоф,
Белые салфетки, —
Рай для нищих и шутов.
Мне ж – как птице в клетке.
В церкви – смрад и полумрак,
Дьяки курят ладан…
Нет, и в церкви все не так,
Все не так, как надо!
Эх, ля – до – ми-фа-ми!
Эх, соль – си – ми-фа-ми!
Эх, ля – ре – фа-соль-фа!
Ми, ми, ми!
Старательно выбирал я негодными к грубой гитарной игре скрипичными пальцами меленькие ноты, и ночь цыганской удали и ласки, ночь странно-необъяснимых милицейских поступков текла безостановочно. Другими становились ее очертания, другой – нездешней – влагой пылала принесенная откуда-то водочка, которую пили капитан и младший лейтенант, и которой я только полоскал рот и сразу выплевывал в отвердевшую землю под дохлым фикусом. Выплевывал, потому что знал: пить и играть я не смогу.
Меня заставляли повторять одну и ту же песню снова и снова. Каждый раз я заново приспосабливался к режущим пальцы струнам и клял нежнейшую скрипку, которая со своей мелкой техникой так плохо соотносилась с грубо-топорной жизнью.
Сперва я считал про себя, сколько раз была исполнена песня Семеныча Высоцкого. Но после десятого раза сбился и считать перестал.
– Вот она! Еще, еще! Понеслась! – бешено кричал капитан и стукал крепкими каблуками об пол.
– Давай, давай, наярива-а-а… – варнякал быстро набравшийся и склонявшийся теперь не к веселью, а к слезам Гаврилыч.
Гаврилычу в особенности нравились гитарные проигрыши.
Капитан Бойцов больше переживал от слов. В неистовый раж приводил его невинный куплет:
Я – на гору впопыхах,
Чтоб чего не вышло…
– Не вышло-о-о! – орал капитан, контрапунктируя моему пению.
А на горе стоит ольха…
– Ольха! Понимаешь?
А под горою – вишня!
– Вишня же, олух, волокешь?! – стращал капитан вытаращенными глазами опупевшего от плясок, поганок и водки Гаврилыча.
Хоть бы склон увить плющом —
Мне б и то отрада…
– Отрада! Вон оно, где пряталась!
Хоть бы что-нибудь еще…
Все не так, как надо!
– Не так! Не та-а-ак! – выл и пытался укусить себя за погон горестный капитан Бойцов.
Кстати, с той самой минуты, как я прочел на табличке фамилию капитана, я стал проникаться к нему ничем не оправданной симпатией. Мне показалось: раз заместителем начальника отделения является капитан Бойцов – все будет «в жилу». Правда, вскоре я в этом засомневался. С каждым повтором песни, которую не так давно написал растворившийся в ресторанной мгле Семеныч Высоцкий, капитан становился резче в движениях, опасней. В глазах его двумя перламутровыми гвоздиками от скрипичных «пуговиц» сияли два неугасимых звериных огонька.