В армию я пошел, чтобы узнать, как убить своего отца. По иронии судьбы в глазах старика искорка удовлетворения блеснула единственный раз, когда я объявил, что бросаю колледж и поступаю на военную службу. Он думал, что я жажду защищать демократию во всем мире, хотя на самом деле я хотел избавить мир именно от него. Я намеревался записаться под вымышленным именем. Научиться обращаться с винтовкой. Затем однажды ночью, когда отец будет мирно спать, я ускользнул бы с самоподготовки, приставил дуло к его башке — голове Гарри Хайнса, вспыльчивого пенсильванского фермера, бившего меня своей суковатой палкой, пока спина моя не чернела от заноз, — вышиб бы ему мозги и отправил его прямо в преисподнюю. Видите, сколь неразумен я был в те годы? Могила меня исправила. Нет лучшего лекарства, чем этот ящик, лучшего лечения, чем смерть.
Цок-цок, мой постовой поворачивается на восток. Останавливается на двадцать одну секунду, глядя на плывущий над рекой туман.
— Хочу в пехоту, — заявил я на призывном пункте в Ваалсбурге.
И меня записали. Имя: Билл Джонсон. Адрес: ИМКА
[5]
, Бельфонте. Белый. Цвет глаз: голубые. Волосы: рыжие.
— Становись на весы, — велели мне.
Меня измерили, и на какое-то короткое мгновение я испугался, что из-за низкого роста и худобы — мой отец-всегда презирал меня за то, что я не был такой гориллой, как он сам, — меня отбракуют, но сержант мне подмигнул: «Встань на цыпочки, Билл».
Что я и сделал, дотянувшись-таки до минимально допустимого роста.
— Ты, наверное, сегодня не завтракал, верно? — заключил сержант. — И снова подмигнул. — Завтрак помогает набрать несколько фунтов.
— Так точно, сэр.
Мой страж поворачивается: цок-цок, нале-е-во. Тук-тук-тук, он перекладывает винтовку с правого плеча на левое. На двадцать секунд застывает, затем чеканит шаг на север по черной дорожке. Цок-цок, поворот на месте, к Потомаку, и ждет.
Трудно теперь уже сказать с точностью, почему я изменил свои планы. В Кэмп-Синклере на меня надели хрустящую форму защитного цвета, выдали гигиенические принадлежности, флягу и винтовку «ремингтон», и неожиданно я стал рядовым Американского экспедиционного корпуса Биллом Джонсоном, рота «Д», восемнадцатый пехотный полк США, первая дивизия. И конечно, все только и говорили о том, как будет здорово топить фрицев в Балтике и гулять по развеселому Парижу. «Янки идут», и мне хотелось быть одним из них — Билл Джонсон, урожденный Уилбур Хайнс, вовсе не хотел рисковать, быть обвиненным в самоволке и сидеть на гауптвахте, пока дружки гостят в belle France
[6]
и развлекаются с ее красотками. После победы времени будет достаточно, чтобы показать Гарри Хайнсу, чему его сынок научился в армии.
Смена караула. Следующие полчаса меня будет охранять афроамериканец, рядовой первого класса. Конечно, раньше мы называли их цветными. Ниггерами, если начистоту. А сегодня этому афроамериканцу выпала почетная миссия стоять в карауле у моей могилы, но когда меня укладывали в нее в 1921 году, таких, как он, даже не брали в регулярную армию. Только в Триста шестьдесят пятую, таков был номер дивизии ниггеров, а когда они наконец попали во Францию, знаете, что приказал им Першинг? Рыть окопы, разгружать корабли и хоронить белых пехотинцев.
Но моя дивизия — мы хлебнули настоящей славы, о да. Нас переправили в британском корыте «Магнолия» и выбросили у самой линии фронта, в миле к западу от деревушки лягушатников, передав под командование генерала Роберта Булларда. Не уверен, что я этого ожидал от Франции. Мой дружок, Алвин Платт, говорил, что там наши фляги будут каждое утро наполнять красным вином. Как бы не так. Почему-то мне казалось, что я хоть и попаду на войну, но на самом деле вовсе не буду воевать, но внезапно мы оказались в самой ее гуще, в четырехфутовом окопе, кишащем миллионами вшей, и нам пришлось увертываться от свистящих Mieniewaffers
[7]
, как каким-нибудь идиотам, которые только и ждут истошного вопля: «Газы!» и приказа наступать, из киножурнала, что крутят в «Зигфельде» перед фильмами с участием Фэрбенкса или Чарли Чаплина. К апрелю 1918-го мы все уже достаточно навидались жертв «бошевской
[8]
горчицы
[9]
» — харкающих кровью, извергающих вместе с кровавым поносом собственные кишки, плачущих ослепшими глазами, — они хватались за противогазы, как детишки за плюшевых медвежат.
Мой часовой марширует на юг, рассекая штыком густой летний воздух. Интересно, пользовался ли он когда-нибудь штыком? Едва ли. А я довольно часто, в восемнадцатом. «Если фриц пойдет на тебя с поднятыми руками, крича «камарад», не попадайся на удочку, — наставлял нас сержант Фискеджон в Кэмп-Синклере. — У него наверняка в одной руке граната. Встречай снизу, и легко его остановишь. Делай раз — широкий выпад — и в пузо, делай два — еще один, покороче, туда же, делай три — прикладом в челюсть, если тот еще на ногах, что маловероятно».
28 мая пришел приказ, и мы вылезли из окопов сражаться. Теперь это называется битвой при Кантиньи, только на самом-то деле это была никакая не битва, а марш-бросок на немецкий клин, в котором порубили на куски сотни человек с обеих сторон, словно это были говяжьи туши, висящие в сараях у нас дома. Очевидно, бошам пришлось круче, потому что через сорок пять минут городок был наш, и мы вальсировали по липким от крови улочкам, напевая свою любимую песенку:
Мадемуазель из веселый Пари, парле-ву?
Мадемуазель из веселый Пари, парле-ву?
Ах, мадемуазель из веселый Пари!
У нее трипак, и она наградила меня,
Джиги-джаги, парле-ву?
Никогда не забуду, как впервые взял на мушку фрица, сержанта с закрученными вверх усами; они топорщились над верхней губой, словно оленьи рога. Прицелился, нажал на курок и убил; как все просто: вот он стоит, а вот уже лежит — человек, которого я даже не знал. И я подумал, как легко будет стрелять в Гарри Хайнса, которого я ненавидел.
Следующие три дня боши контратаковали, и я научился их ненавидеть. Когда кому-нибудь из наших отрывало руку или ногу гранатой, они звали маму, в основном по-английски, но иногда по-испански, иногда на идиш, и, достаточно раз это увидеть, тебе хочется убить каждого фрица в Европе, вплоть до кайзера. Я поступал, как учил Фискеджон. Мальчишка шел, спотыкаясь, на меня с поднятыми руками — «камарад! камарад!» — и я встретил его штыком. Есть что-то в том, чтобы сжимать в руках «ремингтон» с этим прелестным кусочком стали, навинченным на дуло. Тогда я распорол парня слева направо, точно подчеркивал ногтем строчку в наставлениях снайперу, и кишки с кровью выплеснули наружу, словно пролитый суп. Было интересно и абсолютно законно. Однажды я даже видел непереваренный завтрак фрица. Впрочем, в целом Фискеджон был не прав. У дюжины парней, которых я вспорол, не было не то что гранаты, вообще ничего.