Глава 8
30 августа 1933 г.
— Куда бы деться от этих слепней! — Элен растирала покрасневшую руку. Энтони воздержался от замечаний. Она взглянула на него мельком, не говоря ни слова. — Как ты отощал за последнее время! — наконец произнесла она.
— Маниакальное самоизнурение, — ответил он, не опуская руки, которой закрывал лицо от яркого света. — Вот из-за чего я здесь. Предназначен самой природой.
— Предназначен для чего?
— Для социологии, а в перерывах вот для этого. — Он поднял руку, сделал ею круговое движение, после чего рука вновь упала на матрас.
— Что значит «это»? — не отступала она.
— Это?.. — повторил Энтони. — Ну… — Он замялся. Ему не хотелось говорить о принципиальном разрыве между разумом и страстями, отвлеченных чувствах, рафинированных идеях. — Ну, скажем, ты, — наконец проговорил он.
— Я?
— Ну, полагаю, это мог быть кто-нибудь другой, — сказал он, Непритворно любуясь собственным цинизмом.
Элен тоже рассмеялась, но с горьким удивлением.
— Я — кто-нибудь еще?
— Это что значит? — грозно спросил он, посмотрев на нее из-под ладони.
— Значит то, что я говорю. Ты считаешь, что я должна быть здесь — истинная Я.
— Истинная Я! — издевательски повторил он. — Да ты рассуждаешь, как теософ.
— А ты рассуждаешь, как круглый идиот. Специально. Хотя уж ты-то не глуп.
Последовало долгое молчание.
Истинное Я? Но где, как и по какой цене? Да, прежде всего — по какой цене? Всякие Кейвелы и Флоренс Найтингейл
[42]
. Но такое казалось абсурдным и вдобавок смешным. Она нахмурилась, потом покачала головой и, открыв глаза, подернутые пеленой, поискала ими какой-нибудь предмет в пространстве вокруг, который отвлек бы ее от бесполезных и навязчивых мыслей. Прямо перед ней сидел Энтони. Она секунду смотрела на него, затем с удивлением и неохотой подалась вперед, словно он был каким-то странным и невыносимо противным животным, и коснулась сморщенной розовой кожи, образованной шрамом, пересекавшим его бедро в дюйме или двух выше колена.
— Все еще болит? — спросила она.
— При быстрой ходьбе. И иногда в сырую погоду. — Он приподнял руку с матраса и, согнув правую ногу в колене, рассмотрел шрам. — След ренессанса, — задумчиво произнес он. — В виде гранатного осколка.
Элен вздрогнула.
— По всей видимости, это было ужасно. — Затем, с непонятно откуда взявшейся страстью, выкрикнула: — Как я ненавижу боль! — В ее голосе слышалось яростное, глубоко личное негодование. — Ненавижу! — повторила она, чтобы все на свете Кейвелы и Найтингейл слышали ее.
Она снова заставила его думать о прошлом. О том осеннем дне в Тидворте восемнадцать лет назад. О правилах поведения во время бомбежки. О сумасшедшем новобранце, который не добросил гранату. Об истерике и панике в самом начале войны, первоначальном ужасе. Теперь это казалось поразительно далеким и несовременным, как некая звезда, разглядываемая не с того конца телескопа. И даже боль, не прекращавшаяся месяцами, теперь почти ушла в небытие. Физически это было самое худшее, и память его, как память безумца, уже почти избавилась от этих образов.
— Нельзя помнить боль, — произнес он вслух.
— Я могу.
— И ты не можешь. Можно помнить сам факт и то, что ему сопутствовало.
Тот случай произошел в родильной палате на Том-Иссуар, а сопутствовали ему нищета и унижение. Ее лицо исказились при этих словах.
— То, как все было, ты никогда не будешь помнить, — продолжил он.
— Ты даже не будешь помнить чувство наслаждения. Сегодня, например, ты не помнишь, что было полгода назад. И это к счастью. — Он улыбнулся.
— Подумай, что было бы, если бы ты помнила запахи всех духов и все поцелуи. Какой унылой была бы жизнь. И есть ли на свете женщина, которую Создатель наделил бы как памятью, так и хотя бы двумя детьми?
Элен охватило волнение.
— Я не представляю, как все это вообще возможно, — тихо сказала она.
— Именно так, — утверждал Энтони. — Муки и наслаждения новы всякий раз, когда мы их испытываем. Свежи, как весенняя листва. Каждая гортензия, аромат которой ты вдыхаешь, есть первая гортензия в твоей жизни. И первое заключение под арест…
— Ты снова говоришь, как идиот. — Элен сердито прервала его. — Запутался окончательно.
— Мне казалось, тебе становится яснее, — возразил он. — И все-таки чего ты от меня хотела?
— Я хотела, чтоб ты объяснил мне меня, себя, нашу жизнь, счастье. А ты разглагольствуешь, как философ. Глупый, как бревно.
— А ты сама? Совершила ты хоть один умный поступок? Специалист по счастью!
В этот момент в воображении обоих возник образ робкого человека в очках, из-за которых не было видно глаз.
Тот брак! Что в самом деле могло склонить ее? Старина Хью, конечно, был полон романтической любви, но достаточно ли этого? И в конце концов наступило разочарование. Прежде всего из-за разницы в возрасте. Он всегда горько усмехался, когда ему вспоминались их отношения с Хью. Уголки губ Энтони слегка подернулись. Для Элен, однако, последствия шутки могли оказаться роковыми. Он бы дорого дал, чтобы узнать все подробности, но через кого-нибудь еще, чтоб не принимать на себя роль хранителя ее тайн. Тайны были опасны, тайны опутывали ее с ног до головы, как паутина. Да, совсем как паутина.
Элен вздохнула, затем, расправив плечи, резко произнесла:
— Из двух петухов не сделаешь одного орла. Кроме того, это мое личное дело.
«Которое обернулось как нельзя лучше», — подумал он. Повисла тишина.
— Как долго ты провалялся в больнице после ранения? — Ее тон внезапно изменился.
— Почти десять месяцев. Было жуткое нагноение. Пришлось десять раз оперировать.
— Кошмар!
Энтони пожал плечами. По крайней мере, это уберегло его от военных окопов. Но по милости Божией…
— Странно, — произнес он, — в каком убогом обличий нас подчас посещает Господь! Блаженный идиот с ручной гранатой.
Если бы не он, я бы в корабельном трюме отправился во Францию и подох бы там — почти наверняка. Я обязан ему жизнью. — Затем после паузы: — И свободой в начале войны. Где гарантия, что я пережил бы отравление газами, такое, как в Ипре? — «Сошла на землю правда, Царь Царей». Ты, мне кажется, слишком молода даже для того, чтобы слышать о бедном Руперте. Тогда, в четырнадцатом году, это имя значило больше. «…Сошла на землю правда». Но он, однако, забыл упомянуть, что глупость сошла тоже. В больнице у меня было много времени, чтобы подумать о расширении империи на всю планету. Глупость сошла на землю, но не как царь, а как император, богоподобный Вождь Всей Арийской Расы. Мысль об этом отрезвила меня. Я почувствовал себя более здоровым и более свободным, чем был. И всем я обязан этому недоумку. Он был одним из верноподданных фюрера.