— Ну, так почему мы не возьмем такси? — спросила она, забыв, что время такси давно уже прошло. Теперь ездили на трамваях или на автобусах. Но Гоген неумолимо влек ее обратно в прошлое; думать о такси казалось естественным.
Хольцман не ответил ей, но внезапно, с быстрыми, взволнованными движениями, свидетельствующими о том, что волею обстоятельств он вынужден принимать непопулярные решения, схватил Экки за руку и, отведя его в сторону, заговорил с ним шепотом. Элен увидела удивленно-рассерженный взгляд Экки. Его губы задергались; он, очевидно, спорил. Хольцман с улыбкой стал возражать, гладя его по плечу, словно надеясь таким образом склонить его к согласию.
В конце концов Экки закивал головой, и, повернувшись к Элен, сказал в своей обычной тяжелой, отрывистой манере.
— Он говорит, что Мах не хочет, чтобы кто-нибудь был рядом со мной.
— Не думает же он, что я выдам его нацистам? — негодующе спросила Элен.
— Дело не в тебе, — объяснил Экки. — Он не знает тебя. Если бы он знал, все было бы по-другому. Но так он боится. Он боится любого, кого он не знает. И его предосторожность вполне оправданна, — добавил он непререкаемо окончательным тоном, это значило, что вопрос был решен.
Сделав огромное усилие, чтобы подавить в себе недовольство и огорчение, Элен закивала головой.
— Ну хорошо, мы встретимся за обедом. Хотя зачем тогда я сюда приехала? — не могла не добавить она. — Не могу себе представить.
— Дорогая мисс Эмберли, chere consoeur, gnadige Frau…
[335]
— Хольцман сыпал буржуазными и коммунистическими любезностями на всех языках, которыми владел. — Es tut mir so leid. Простите, мне очень жаль. — У него в руках был его адрес. В половине первого. И если бы он только мог с самыми наилучшими намерениями посоветовать ей провести утро в Базеле…
Она сунула карточку в свою сумочку, не дожидаясь, пока он закончит свои предложения, повернулась спиной к двум мужчинам и быстро пошла прочь.
— Элен! — крикнул Экки ей вслед.
Но она не обратила внимания. Второй раз он окликать не стал.
Было холодно, но небо имело чистый бледно-голубой цвег, светило солнце. И внезапно, выйдя из-за высоких домов, она очутилась на берегу Рейна. Облокотившись о гранит, она смотрела на быструю зеленую воду, молчаливо, но стремительно и целенаправленно стремящуюся мимо, словно живое существо, словно сама жизнь, как сила, что из-под земли правит миром, вечно, неумолимо плывущая. Элен смотрела, пока наконец ей не стало казаться, будто она сама плывет вместе с великой рекой, словно она растворилась в ней, став частью ее силы. «Если Трелони помрет, — ни с того ни с сего вдруг запела она. — Если Трелони помрет, в Корнуолле вмиг узнает весь народ». И она тут же почувствовала уверенность, что они победят, что революция произойдет вот-вот — словно за первым же поворотом этой реки. Поток уверенно шел в этом направлении. И какой же она была дурочкой, когда сердилась на Экки, какой самой последней тварью! Угрызения совести немного спустя уступили место восторженно нежному предощущению их примирения. «Родной мой, — скажет она ему, — прости меня, я была совсем глупая и плохая». И он обнимет ее одной рукой, а другой уберег волосы у нее со лба и нагнется, чтобы поцеловать ее…
Идя вдоль по набережной, она чувствовала, что Рейн все еще бушует внутри нее, и, облегчив душу, в которой засела обида, нанесенная ей Экки, вдруг ощутила себя легкой, как пушинка, и стала, словно парить в тонком, пьянящем ореоле счастья. Миллионы голодающих вновь превратились в какую-то абстракцию. Как все хорошо, как красиво вокруг, совсем так, как все должно быть! Даже эти полные старые женщины, даже готические дома начала девятнадцатого века были прекрасны. А чашка горячего шоколада в кафе — как невыразимо восхитительно! И старый официант, такой дружелюбный и чем-то похожий на ее отца. И вдобавок он говорил на швейцарском немецком, отчего она невольно взрывалась от смеха, как будто все, что он говорил — от замечаний о погоде до жалоб на суровость времени, — было огромной, длинной шуткой. Эти задненебные звуки, похожие на ржание! Как язык гуигнгнмов
[336]
, подумала она, продолжая провоцировать его на дальнейший разговор и получая несравненное удовольствие от этого невольного представления.
Из кафе она прямиком направилась в картинную галерею, и картинная галерея показалась ей такой же причудливо-комичной, как и немецкий официанта. Эти полотна Беклина
[337]
! Фантастические картины, которые можно было видеть лишь на почтовых открытках или обоях, в репродукциях или на стенах пансионов в Дрездене. Русалки и тритоны, словно сфотографированные; кентавры в застывших, неуклюжих позах лошадей на скачках на фотографии в газете. Созданные доброй верой и усердием, заменяющим талант, они были чрезвычайно трогательными. А вот — несказанное удовольствие — Toteninsel
[338]
. Надмогильные кипарисы, белые храмы, похожие на надгробия, фигуры в длиннополых халатах, одинокая лодочка, плывущая через море винного цвета… Шутка была великолепной. Элен громко рассмеялась. Несмотря ни на что она все-таки была дочерью своей матери.
В зале примитивистского искусства она задержалась на секунду перед тем, как выйти, у картины мученичества святого Эразма. Инквизитор в костюме пятнадцатого века с блеклым, розовым, как раковина, куском трески, методично вращал коленчатую рукоятку, крутил кишки жертвы, ярд за ярдом из вспоротого живота, в то время как несчастный лежал на спине, словно на диване, устроившись как можно удобнее и глядя в небо с выражением невозмутимости и безразличия. Юмор здесь был более тонким, чем в «Острове мертвых», и более откровенным, более грубым, но тем не менее великолепным в своей простоте. Она все еще улыбалась, когда выходила на улицу.
Хольцман, как оказалось, жил всего лишь в нескольких сотнях ярдов от галереи, в маленьком, но милом домике эпохи поздней готики (уж слишком хорошо для человека с потными руками!), отделенном от проезжей части небольшим сквером, посыпанным гравием. У дверей стояло большое авто. «Хольцмана?» — подумала она. Он, должно быть, богат, старая свинья! Проход от галереи занял у нее так мало времени, что четверть первого она поднималась по ступенькам. «Ничего, — говорила она себе. — Им придется мириться со мной. Я не стану ждать ни единой секунды». Мысль о том, что меньше чем через минуту она увидит Экки, заставила ее сердце учащенно забиться. «Какая я дура! Законченная дура». Но как восхитительно было быть в дураках! Она позвонила в дверь.
Хольцман лично открыл дверь, одетый в пальто, при виде которого она изумилась: он что, собирается уходить? На его лице появилось то же самое выражение, с которым он встречал ее на вокзале.