Через два дня после выхода в свет книги Транкиля де Серизе собрал лучших людей города. Они обсудили положение, в котором оказались горожане, и решили, что де Серизе и его помощник Луи Шове должны отправиться в Париж и обратиться к королю с петицией, прося защиты от произвола комиссара. Против этого решения возражали только Муссо, городской прокурор, Мено и Эрве, начальник полиции. Когда главный магистрат спросил, согласен ли лейтенант полиции с новой доктриной, по которой получается, что все луденцы — слуги Сатаны, Эрве ответил: «Король, кардинал и епископ верят в одержимость, и этого для меня вполне достаточно». В двадцатом веке такая логика кажется вполне естественной и звучит весьма современно.
На следующий день де Серизе и Шове отправились в столицу. Они везли с собой петицию, в которой были изложены справедливые жалобы и претензии луденцев. Действия Лобардемона в этом документе подвергались суровому осуждению, а про новую доктрину капуцинов было написано, что она «нарушает Божий закон» и противоречит мнению отцов церкви, в том числе Святого Фомы и ученых мужей Сорбонны, официально осудивших схожую доктрину в 1625 году. Поэтому луденцы просили его величество передать трактат Транкиля в Сорбонну на экспертизу. Другая просьба состояла в том, чтобы позволить всем, кого бесы и экзорцисты обвиняют в преступлениях, обращаться с апелляциями в Парижский парламент, «являющийся естественным судией в подобных вопросах».
При дворе посланцы разыскали Жана Д'Арманьяка, который немедленно отправился к королю и стал просить его об аудиенции. Король ответил отказом. Тогда де Серизе и Шове удалились, оставив петицию у личного секретаря его величества. К сожалению, этот человек был креатурой кардинала и заклятым врагом луденцев.
Тем временем Лобардемон издал новый указ. Отныне под страхом штрафа в двадцать тысяч ливров запрещалось устраивать какие-либо публичные собрания. На этом сопротивление противника было окончательно сломлено.
Предварительное следствие подошло к концу, настало время начинать судебный процесс. Лобардемон надеялся, что ему удастся завербовать в число судей кого-нибудь из луденских магистратов, но из этого ничего не вышло. Де Серизе, де Бургне, Шарль Шове и Луи Шове — все они отказались участвовать в юридическом убийстве. Комиссар пробовал и уговаривать, и грозил гневом его высокопреосвященства, но тщетно. Все четверо магистратов стояли на своем. Тогда Лобардемоку пришлось набирать судей из окрестных городов — Шинона, Шательро, Пуатье, Тура, Орлеана, Ла-Флеша, Сен-Мексана и Бофора. В конце концов ему удалось собрать синклит из тринадцати покладистых магистратов. С прокурором тоже получилось не совсем гладко. Чересчур щепетильный юрист, которого звали Пьер Фурнье, отказался играть по предусмотренным правилам, но вместо него удалось найти более гибкого обвинителя.
К середине второй недели августа все было готово. Выслушав мессу и причастившись, судьи открыли заседание в кармелитском монастыре. Они выслушали все доказательства, собранные Лобардемоном за предшествующие месяцы. Сам епископ Пуатевенский своим авторитетом подтвердил истинность этих показаний. Значит, устами урсулинок говорили дьяволы, и дьяволы эти недвусмысленно обвиняли Урбена Грандье в колдовстве. А поскольку бесы, находясь под присмотром экзорцистов, обязаны говорить истину, как доказал отец Транкиль, то, стало быть… В общем, логика была понятна.
То, что приговор будет обвинительным, ни у кого не вызывало сомнения. Желающие присутствовать при казни стекались в Луден заранее. В эти жаркие августовские дни в город прибыло тридцать тысяч человек, вдвое больше, чем все население Лудена. Приезжие перекупали друг у друга пищу, комнаты для ночлега и места поближе к эшафоту.
Большинству из нас сегодня трудно понять, что привлекательного находили наши предки в зрелище публичных казней. Однако прежде чем мы начнем поздравлять друг друга с достижениями гуманности, давайте вспомним, что нас, собственно говоря, никто не приглашает присутствовать при экзекуциях, а то еще неизвестно, сколько нашлось бы желающих. И во-вторых, во времена, когда казни были публичными, какое-нибудь повешение считалось занятным аттракционом вроде ярмарочного балагана, а уж сожжение на костре — выдающимся событием, ради которого стоило отправиться в долгое и дорогостоящее путешествие. Публичные казни были отменены не потому, что большинство населения этого добивалось, а потому, что меньшинство реформаторов, людей тонких и щепетильных, оказались достаточно влиятельными, чтобы настоять на своем. Собственно говоря, что такое цивилизация? Можно дать такое определение: это систематическое ущемление прав индивидуума на варварское поведение. А в недавние годы мы обнаружили, что иногда, после всех ограничений, люди с огромным удовольствием возвращаются к прежним обычаям, охотно предаваясь самым диким видам варварского поведения.
И король, и кардинал, и Лобардемон, и судьи, и горожане, и приезжие — все знали, каков будет исход. Единственным, кто еще на что-то надеялся, был сам узник. Грандье до самого конца полагал, что речь идет о самом обычном судебном процессе, что все злоупотребления предварительного следствия остались в прошлом и теперь справедливость будет восстановлена. Письменные доводы священника, а также письмо, адресованное королю (эти документы были тайно переправлены из тюрьмы на волю), написаны человеком, который все еще верит в объективность судей и надеется воздействовать на них при помощи фактов и логических аргументов. Грандье думал, что эти люди всерьез интересуются католическими догмами и прислушаются к мнению известных теологов. Жалкое заблуждение! Лобардемон и его ручные судьи были рабами правителя, который не заботился ни о фактах, ни о логике, ни о законе, ни о теологии, а лишь о политике и личной мести. В данном случае он хотел проверить, насколько безнаказанно ему удастся провернуть судебный процесс построенный на пустом месте.
Выслушав показания бесов, судьи призвали к ответу обвиняемого. Адвокат зачитал вслух его письменные доводы, после чего Грандье ответил на вопросы прокурора. Он говорил и о незаконности методов расследования, и о предубежденности Лобардемона, обвинял экзорцистов в подтасовке фактов, называл новую доктрину капуцинов опасной ересью. Судьи же его не слушали. Они вертелись в своих креслах, зевали, перешептывались, смеялись, ковыряли в носу, рисовали гусиными перьями на бумаге. Грандье смотрел на все это и с каждой минутой все больше понимал, что у него нет никакой надежды.
Его отвели обратно в камеру. Жара в наглухо закупоренном чердаке была невыносимой. Узник лежал на ворохе соломы, слушал, как на улице распевают песни пьяные бретонцы, приехавшие полюбоваться чудовищным спектаклем казни, и мучился бессонницей. Оставалось всего несколько дней… И все эти муки обрушились на человека, ни в чем не виноватого. Он ведь ничего не сделал, не совершил никакого преступления. Однако злоба и ненависть преследовали его и восторжествовали. Теперь бездушная машина организованного неправосудия сотрет его в порошок. Он мог бы защищаться, но враг гораздо сильнее. Ум и красноречие не помогут — ведь никто его не слушает. Оставалось только молить о милосердии, но и это не поможет — враги лишь расхохочутся ему в лицо. Он угодил в капкан, как те кролики, которых мальчишкой он ловил в родных полях. Кролик визжит от ужаса, дергается, а петля на его шее затягивается все туже, но не до такой степени, чтобы визг сделался неслышен. А утихомирить кролика очень просто — достаточно стукнуть его палкой по голове. Грандье испытывал ужасное смешение гнева и отчаяния, жалости к себе и невыносимого ужаса. Кролик умирал легко и быстро — от одного-единственного удара. Ему же, Урбену Грандье, была уготована иная участь. Он вспомнил слова, которыми завершил письмо, адресованное королю: «Я помню, как пятнадцать или шестнадцать лет назад, когда я учился в Бордо, там сожгли одного монаха за колдовство. Но тогда священники и монахи всеми средствами пытались обелить его, хоть он и сознался в своем преступлении. В моем же случае все — и монахи, и монахини, и мои собратья-каноники — сговорились, чтобы погубить меня, хотя я неповинен ни в чем, хоть сколько-нибудь схожем с колдовством».