Внезапно новая мысль осенила её. «Может быть, он хочет, чтобы я умерла?» Умереть, не быть, не видеть больше его лица, оставить его с этой женщиной… Слезы подступили к её глазам. Может быть, он сознательно добивается её смерти. Он обращается с ней жестоко, несмотря на то что она больна; больше того: именно потому, что она так страдает, именно потому, что она больна. Его жестокость не бесцельна. Он надеется, он хочет, чтобы она умерла; умерла и оставила его с той, другой женщиной. Она прижалась лицом к подушке и зарыдала. Никогда не видеть его больше, никогда больше! Мрак, одиночество, смерть — навсегда. Навсегда. И самое худшее, что это так несправедливо. Разве её вина, что у неё нет денег на туалеты?
«Если бы я могла позволить себе покупать такие платья, какие покупает она». Шанель, Ланвэн — страницы «Бог»
[105]
вспыхивали перед её глазами, — Молине, Гру… В одном из этих вульгарных магазинчиков около Шэфтсбери-авеню, где покупают себе платья кокотки, она видела модель за шестнадцать гиней. «Он любит её, потому что она привлекательна. Если бы у меня были деньги…» Это несправедливо. Он заставляет её расплачиваться за то, что она не может хорошо одеваться. Ей приходится страдать, потому что он зарабатывает слишком мало и не может покупать ей хорошие платья.
А потом ребёнок. Он заставляет её расплачиваться и за это. Его дитя. Она наскучила ему, он разлюбил её, потому что она вечно больная и утомлённая. Это самая большая несправедливость из всех.
Клетка размножилась и стала червём, червь стал рыбой, рыба постепенно превращалась в зародыш млекопитающего. Марджори чувствовала тошноту и усталость. Через пятнадцать лет мальчик пойдёт на конфирмацию. Огромный в своём облачении, как судно в полной оснастке, епископ скажет: «Повторяешь ли ты здесь, в присутствии Бога и собравшихся людей, торжественное обещание, данное от твоего имени при твоём крещении?» И бывшая рыба ответит со страстным убеждением: «Да».
В тысячный раз ей захотелось не быть беременной. Уолтеру, может быть, не удастся убить её. Но умереть можно при родах. Доктор сказал, что ей будет трудно рожать: у неё узкий таз. Смерть снова возникла перед ней; тёмная пропасть снова разверзлась у её ног.
Послышался звук, заставивший её вздрогнуть. Кто-то поспешно открыл дверь дома. Скрипнули петли. Послышались заглушённые шаги. Снова скрип, еле уловимое щёлканье пружинного замка, осторожно отпускаемого, и снова шаги. Снова щёлканье, и под дверью, разделявшей их комнаты, показалась жёлтая полоса света. Неужели он ляжет спать, не пожелав ей спокойной ночи? Она лежала неподвижно, широко открыв глаза, напряжённо прислушиваясь к звукам, доносившимся из другой комнаты, и к частому, испуганному биению своего сердца.
Уолтер сидел на постели, расшнуровывая ботинки. Он спрашивал себя, зачем он не вернулся домой тремя часами раньше, зачем он вообще поехал. Он ненавидел толпу, от алкоголя ему делалось плохо, спёртый воздух, чад и табачный дым в ресторане действовали на него как яд. Он страдал бесцельно; если не считать тех болезненно раздражающих мгновений в такси, за весь вечер он ни разу не оставался наедине с Люси. Часы, проведённые с ней, были часами скуки и нетерпения — бесконечно долгой, медленной пыткой. Пытка желанием и ревностью была тем более жестокой, что к ней прибавлялось сознание собственной виновности. Каждая минута, проведённая у Сбизы, каждая минута среди революционеров оттягивала исполнение его желаний и обостряла чувство стыда, потому что она обостряла страдания Марджори. Было больше трех часов, когда они наконец вышли из клуба. Может быть, она отошлёт Спэндрелла и позволит Уолтеру проводить её домой? Он посмотрел на неё красноречивым взглядом. Он желал. Он требовал.
— У меня дома есть сандвичи и вино, — сказала Люси, когда они вышли на улицу.
— Приятно слышать, — сказал Спэндрелл.
— Едемте с нами, Уолтер, милый. — Она взяла его руку, она нежно пожала её.
Уолтер покачал головой.
— Мне пора домой.
Если бы страдание могло убивать, он свалился бы мёртвый тут же, на улице.
— Но вы не имеете права покидать нас теперь, — протестовала она, — теперь, когда вы зашли так далеко, вы должны быть с нами до конца. Едемте. — Она потянула его за руку.
— Нет, нет. — Но она сказала правду. Теперь все равно: более несчастной Марджори не станет. «Если бы её не было, — подумал он, — если бы она умерла — преждевременные роды, заражение крови…»
Спэндрелл посмотрел на часы.
— Половина четвёртого. Сейчас начнётся агония. — Уолтер с ужасом слушал: что, этот человек читает его мысли? — Munie des conforts de notre sainte religion
[106]
. Ваше место у смертного одра, Уолтер. Не оставляйте ночь умирать в одиночестве, как собаку в канаве.
«Как собаку в канаве». Эти ужасные слова звучали для него приговором.
— Я должен идти.
Теперь, с опозданием на три часа, он был твёрд. Он ушёл. На Оксфорд-стрит он взял такси. Надеясь (напрасно — он это знал), что ему удастся незаметно проникнуть в дом, он расплатился с шофёром у станции Чок-Фарм и прошёл пешком последние двести шагов до двери дома, в котором они с Марджори занимали два верхних этажа. Он на цыпочках поднялся по лестнице, он открыл дверь с предосторожностями, словно убийца. Из комнаты Марджори — ни звука. Он раздевался, он умывался так, точно эти действия были опасны для жизни. Он потушил свет и лёг в постель. Полная темнота и полное молчание. Он в безопасности.
— Уолтер!
С чувством осуждённого, которого тюремщик будит утром в день казни, он ответил, стараясь придать своему голосу удивлённое выражение:
— Ты не спишь, Марджори?
Он поднялся с постели и пошёл, точно из камеры на эшафот, в её комнату.
— Ты хочешь, чтобы я умерла, Уолтер?
Как собака в канаве, одна. Он сделал движение, словно желая обнять её. Марджори оттолкнула его. Страдание мгновенно превратилось в гнев, любовь — в ненависть и обиду.
— Не лицемерь, — сказала она. — Почему ты не скажешь мне откровенно, что ты ненавидишь меня, что ты хочешь от меня избавиться, что ты будешь рад, если я умру? Почему ты не можешь быть честным и не скажешь мне?
— Зачем я буду говорить тебе то, чего нет на самом деле? — оправдывался он.
— Ты ещё, пожалуй, скажешь, что ты любишь меня? — саркастически спросила она.
Он почти верил в свои слова; к тому же оно и на самом деле было так — в известном смысле.
— Да, я люблю тебя. То, другое, — это какое-то безумие. Я этого не хочу. Но я ничего не могу поделать. Если бы ты знала, каким презренным я себе кажусь, каким гнусным животным! — При этих словах все, что он выстрадал от подавленных желаний, от угрызений совести, стыда и ненависти к самому себе, как бы слилось в одну острую боль. Он страдал и жалел самого себя. — Если бы ты знала, Марджори! — И внезапно что-то как бы оборвалось в нем. Невидимая рука сжала его горло, слезы ослепили его, и какая-то сила, бывшая в нем, но не бывшая им, сотрясла все его тело и выдавила из него, помимо его воли, заглушённый нечеловеческий крик.