Подойдя к двери, Филип услышал доносившиеся оттуда звуки и остановился, прислушиваясь. На его лице появилось выражение беспокойства, даже тревоги. Голос отца. А ему сказали, что отец один. Разговаривает сам с собой? Неужели он так плох? Филип собрался с духом, открыл дверь и немедленно успокоился: то, что он принял за помешательство, было всего лишь диктовкой для диктофона. Подложив под спину подушки, мистер Куорлз полусидел, полулежал на кровати. Его лицо и даже его лысина пылали и блестели, и его розовая шёлковая пижама казалась продолжением этого лихорадочного румянца. Диктофон стоял на столике у постели; мистер Куорлз говорил в микрофон, которым оканчивалась гибкая приёмная трубка.
— Истинное величие, — звучно говорил он, — обратно пропорционально немедленному успеху. Ах, вот и ты! — воскликнул он, оглядываясь на звук открывшейся двери. Он остановил механизм, повесил трубку и приветливо протянул руку. Самый обыкновенный жест. Но во всех его движениях была, как показалось
Филипу, какая-то подчёркнутость, точно он находился на сцене. Его глаза лихорадочно блестели. — Как я рад, что ты приехал. Так рад, мой милый мальчик. — Он погладил руку Филипа; в его громком голосе послышалась дрожь.
Филип, не привыкший к такому бурному изъявлению чувств, смутился.
— Ну, как твоё здоровье? — спросил он с деланной весёлостью. Мистер Куорлз покачал головой и молча сжал руку сына.
Филип смутился ещё больше, увидев, что на глазах у него выступили слезы. Как мог он ненавидеть его и сердиться на него!
— Ничего, это пройдёт, — сказал он, стараясь подбодрить старика. — Тебе просто нужно немного отдохнуть.
Мистер Куорлз сжал его руку ещё крепче.
— Не говори матери, — сказал он, — но я чувствую, что бли-изок конец.
— Какие глупости, папа. Ты не должен говорить так.
— Бли-изок, — повторил мистер Куорлз, упрямо качая головой, — очень близок. Поэтому я так рад твоему приезду. Я был бы так несчастен, если бы мне пришлось умирать, когда ты на другом конце света. Но когда ты здесь, я чувствую, что могу уйти, — его голос снова задрожал, — совсем спокойно. — Он снова сжал руку Филипа. В эту минуту он чувствовал себя преданным отцом, всегда жившим только для детей. Собственно говоря, таким он и бывал, время от времени. — Да, вполне спокойно. — Он вытащил платок, высморкал нос и в это время незаметно отёр глаза.
— Но зачем тебе умирать?
— Нет, нет, — упорствовал Куорлз. — Я чувствую, что я умру. — Он действительно чувствовал это; он верил, что он умирает, потому что по крайней мере одна часть его души желала умереть. Осложнения последних недель сломили его; а будущее не обещало ничего хорошего. Безболезненно исчезнуть — это было бы лучшим разрешением всех трудностей. Он хотел, он верил; и, веря в приближение смерти, жалел самого себя как жертву и в то же время восхищался тем благородным смирением, с каким он покоряется своей участи.
— Но ты не умрёшь, — повторил Филип, не зная, чем ещё утешить его. Он был лишён дара экспромтом разрешать трудные эмоциональные задачи, с какими встречаешься в обыденной жизни. — Ты ведь… — Он готов был сказать: «Ты ведь ничем не болен», но вовремя сдержался, подумав, что этими словами он может обидеть отца.
— Не будем больше говорить об этом. — Мистер Куорлз говорил резко, выражение лица у него было недовольное. Филип вспомнил, что мать просила не противоречить ему. Он промолчал. — Бессмысленно спорить с Судьбой, — продолжал мистер Куорлз другим тоном. — С Судьбой, — повторил он со вздохом. — Тебе повезло, мой мальчик, ты нашёл своё призвание с самого начала. Провидение было благосклонно к тебе.
Филип кивнул. Он и сам так думал, и это внушало ему некоторые опасения. Он смутно верил в карающую Немезиду.
— Тогда как я… — Мистер Куорлз не кончил фразы, но поднял руку и снова безнадёжно уронил её на одеяло. — Всю свою жизнь я шёл по неверному пути. Много лет прошло, пока я узнал своё истинное призвание. Занимаясь практическими делами, философ бесцельно расточает себя. Бесцельно и глупо. Как альбатрос у этого, как его там. Ты должен знать.
Филип пришёл в недоумение.
— Ты говоришь про альбатроса в «Старом Мореходе»?
— Не-ет, не-ет, — раздражённо сказал мистер Куорлз. — У этого француза.
— Ах да, конечно. — Филип наконец понял. — «Le poete est semblable au prince des nuees»
[225]
. Ты хочешь сказать — Бодлер.
— Да, конечно, Бодлер.
Exile sur le sol au milieu des huees
Ses ailes de geant l'empechent de marcher
[226]
, —
процитировал Филип, радуясь возможности на минуту перевести разговор с личных тем на литературу. Его отец пришёл в восторг.
— Вот и-именно! — торжественно воскликнул он. — Точно так же бывает и с философами. Их крылья мешают им ходить по земле. Тридцать лет пытался я ходить по земле, занимаясь политикой и делами. Я не понимал, что моё место — в небесах, а не здесь. В небесах! — повторил он, подымая руку. — У меня были крылья. — Его поднятая рука затрепетала. — Крылья, а я этого не знал. — Его голос стал громче, его глаза заблестели ещё больше, его лицо стало ещё более розовым и лоснящимся. Весь его облик выражал такое возбуждение, такое беспокойство и экзальтацию, что Филип серьёзно встревожился.
— Не лучше ли тебе немного отдохнуть? — обеспокоенно спросил он, но мистер Куорлз не обратил на его слова никакого внимания.
— Крылья, крылья! — вопил он. — У меня были крылья, и, если бы я понял это, когда был молод, каких высот я мог бы достичь! Но я пытался ходить. По грязи. Тридцать лет. Только через тридцать лет я открыл, что я был рождён летать. А теперь моё время прошло, хотя я едва начал жить. — Он вздохнул и, откинувшись на подушку, выбрасывал слова в воздух по направлению к потолку. — Мой труд не закончен. Мои грёзы не воплотились в действительность. Судьба жестоко обошлась со мной.
— Но ты ещё отлично успеешь закончить свой труд.
— Нет, нет, — упорствовал мистер Куорлз, качая головой. Он хотел быть жертвой рока, он хотел чувствовать себя вправе сказать про себя: если бы не превратности судьбы, этот человек мог бы быть вторым Аристотелем. Немилостью провидения оправдывалось все: его неудачи с сахарным заводом, с политикой, с сельским хозяйством, холодный приём, встретивший его первую книгу, бесконечные задержки с выходом в свет второй; ею оправдывалось, каким-то необъяснимым способом, даже то, что он наградил Глэдис ребёнком. Злой рок заставлял его соблазнять горничных, секретарш и крестьянок. А теперь, когда в довершение всего он умрёт (преждевременно, но стоически, как благороднейший из римлян), какими мелкими, какими пошло-незначительными казались все эти истории с потерянной невинностью и ожиданием ребёнка! И как неприличен был весь этот мирской шум у смертного одра философа! Но он может не обращать внимания на все это лишь при том условии, что это в самом деле его смертный одр, и, если все согласятся, что судьба была к нему несправедлива, философ-мученик накануне смерти имеет право требовать, чтобы его избавили от забот о Глэдис и её ребёнке. Вот почему (хотя он не отдавал себе в этом отчёта) мистер Куорлз так решительно и даже раздражённо отвергал утешения сына, пророчившего ему долгую жизнь; вот почему он обвинял несправедливое провидение и с более чем обычной снисходительностью к себе восхвалял свои таланты, воспользоваться которыми не дало ему провидение.