Прислуга, должно быть, прекрасно сознавала, что тут происходит, но от неожиданности и страха, похоже, пыталась найти спасение в рутине привычной работы, повинуясь указаниям метрдотеля – англичанина, явно решившего, невзирая ни на что, хранить непоколебимое спокойствие – в лучших традициях своей родины. Как бы там ни было, но двери столовой медленно отворились, и на пороге возник метрдотель – на фоне хрусталя, огней, красных свечей, цветов и серебра. Он был бледен – не исключено, что ему казалось, что в данный момент подлинный посол Великобритании – он… На самом же деле он совсем потерял голову и следовал положенному ритуалу лишь потому, что никто не нажал кнопочку, чтобы остановить механизм. У него был огромный орлиный нос, придававший лицу нечто аристократическое; высоко держа голову, идиотски уставившись в пространство, он замогильным голосом объявил:
– Господин посол, кушать подано.
В рядах гостей произошло какое-то движение, но все продолжали чего-то ждать, никто даже не улыбнулся в ответ на это внезапное вторжение духа британской империи.
Радецки взглянул на девушку – она спускалась с лестницы. Очень красивая, изумрудное платье – явно из Парижа. В ее прелести все дышало Испанией, Прадо, гордостью, спесью – всем тем, что Испания так успешно пронесла сквозь века, тем, что она так хорошо умела хранить, а еще лучше – лишать этого тех, с кем монахи Диаса обращались как с собаками, потому что у них вовсе не было души, тех, кого вице-короли и землевладельцы сумели убедить в том, что они – ничтожество. Испуганной она не выглядела, скорее – несколько озабоченной.
Она немного обеспокоенно приглядывалась к отцу и, должно быть, втайне молилась о том, чтобы он оказался на высоте и показал этой индейской собаке пример чести и достоинства.
Радецки знал, что профессиональным дипломатам не часто доводится столкнуться в жизни со столь грубой и жестокой действительностью – можно пройти по всем ступеням иерархической лестницы от атташе до посла, так и не испытав себя ни на твердость характера, ни на храбрость. Посол встретился взглядом с дочерью и улыбнулся ей. В нем не было уже и следа нервозности. Она ответила ему улыбкой.
Он повернулся к гостям.
– Должен попросить прощения за этот инцидент, – по-английски сказал он. – Это дело я урегулирую позже. Не вижу причин, по которым ужин должен остыть.
Все направились в столовую и расселись за столом согласно протоколу – с достоинством, в гробовой тишине; посол с дочерью заняли места во главе стола, друг напротив друга. На стенах висели фамильные портреты, канделябры, доспехи, несколько замечательных предметов искусства доколумбовой эпохи, большое полотно XVII века с изображением морской баталии… Радецки прошел в гостиную, взял бутылку виски и залпом выпил несколько стаканов подряд. Затем вернулся в холл, к Альмайо.
Он сделал свой выбор.
Слуги закрыли раздвижные двери столовой, и Альмайо так и остался стоять – с автоматом в руке, сквозь зубы бормоча грубые ругательства. Потом вернул автомат охраннику, бросил сигару на пол и растер ногой.
Индейская девушка устроилась в одном из испанских кресел, под портретом какого-то дворянина в доспехах и со знаменем; она оглаживала свое американское платье, новые туфли, разглядывала пуговицы – вид у нее был совершенно отрешенный. Все это ее не касается. Она знала, что Альмайо, конечно же, схватят и обольют бензином, что на радость народу его труп будут таскать по улицам, но это – политика. Всегда найдется офицер – из того ли лагеря, из этого, – который подберет ее; она давно уже переходит из рук в руки – с тех пор, как двенадцатилетним ребенком покинула родную деревню; так будет еще какое-то время, а когда ей стукнет тридцать и она станет совсем старухой, снова вернется в деревню. Так уж повелось.
Диас рухнул всего лишь в кресло, но лежал там так, словно упал на дно пропасти. Похоже, дела у него обстояли получше, чем у остальных: у него, по крайней мере, явно был шанс умереть от сердечного приступа. Радецки знал наверняка, что тот сейчас чувствует. Диас и представить себе не мог, чтобы такой человек, как Альмайо, оказался вдруг в подобном положении. Тут было отчего вконец сдуреть и впасть в отчаяние. Альмайо всегда делал все, что нужно, и даже немного больше; всегда был крайне осторожен, подозрительность его была практически безграничной. Он обладал природным нюхом на врагов. И нате вам. Диас ничего уже не понимал. Он так долго льстил своему покровителю, что слишком увлекся этой игрой, пел ему такие дифирамбы, что в конце концов сам в них поверил. Позже Радецки пришлось признать, что он абсолютно ошибался в этом человеке: тот заранее принял все необходимые меры предосторожности для того, чтобы не оказаться поставленным к стенке.
Единственным, чего он мог опасаться, было какое-нибудь недоразумение: неуравновешенный солдат, неопытный офицер, шальная пуля.
Барон по-прежнему пребывал в восхитительном безразличии. Справа от входа на жердочке сидело чучело тукана – своим огромным желтым клювом птица касалась лица Барона, будто пыталась удостовериться в том, что тот и вправду живой человек. Радецки всегда испытывал некоторое удовольствие, пытаясь войти в это состояние полного отсутствия, абсолютного отречения от чего-либо человеческого – от земли, от жизни, от всего мира, – которое, похоже, изображал сей субъект. Реальность становилась чем-то неприемлемым, поистине благородной натуре не пристало обращать на нее внимание – это ниже ее достоинства. Барон раз и навсегда умыл руки – долой всю эту доисторическую мерзость; вознесся над поистине презренной возней всякого рода и, с высоты своей безмятежности, с высоты достигнутого им уровня сознания, культуры и ясности ума, в упор не видел того, что происходит внизу на земле, и без особой надежды все же ждал – ждал, когда Эволюция приведет на эти высоты прочее человечество. Выпитые Радецки полбутылки виски наконец начинали действовать.
– Боюсь, герр Барон, – сказал он этому нахальному паразиту, – непросто вам будет растолковать вашу позицию философского ухода от действительности тому офицеру, что командует этими напялившими форму подонками. Как бы они попросту не расстреляли вас, невзирая на ваше высокое положение, – боюсь, пулям плевать на ваше величественное «отсутствие».
Очень жаль, но у меня есть основания опасаться, что тот офицер – не самый большой любитель цирка и запросто способен отправить на тот свет величайшего мима. А ведь вы, герр Барон, – величайший мим. Я вас прекрасно понимаю. Будучи гуманистом, я в конечном счете полностью с вами согласен: человек – нечто большее, чем то, что с ним происходит. Нечто большее, чем то, что он делает. Ничто не может осквернить его – ни концентрационные лагеря, ни нищета, ни невежество. Он всегда чист. Человеческое лицо – оно всегда остается незапятнанным и чистым.
Барон сдержал легкую отрыжку.
В этот момент распахнулась дверь и на пороге столовой появился посол – он попросил их присоединиться к его гостям. Радецки призадумался: так ли уж естественно это предложение, вроде бы вполне соответствующее лучшим испанским традициям, не питает ли посол тайной надежды на то, что Альмайо, убоявшись проиграть в этой дуэли по части элегантности и хороших манер, после ужина встанет, поблагодарит хозяина за гостеприимство, поклонится дамам, раскурит сигару и шагнет навстречу смерти. Если так, то посол, мягко выражаясь, переоценивает степень влияния благородных испанских традиций на индейцев-кужонов. Хотя не исключено, что всему причиной некоторые угрызения совести – может, посол припомнил, сколько обедов он съел за столом Альмайо.