Мне кажется, что я все еще там, сижу в своих коротких штанишках среди крапивы, с магической бутылкой в руке. Я почти панически напрягал воображение, поскольку уже предчувствовал, что отпущенное мне время строго сочтено, но не находил ничего, что было бы под стать моей странной потребности, ничего, что было бы достойно моей матери, моей любви, всего того, что я хотел бы ей дать. Меня только что посетило стремление к шедевру, и ему уже не суждено было меня покинуть. Мало-помалу губы у меня задрожали, лицо раздосадованно скривилось, и я заревел — от гнева, страха и удивления.
С тех пор я свыкся с этой мыслью и, вместо того чтобы реветь, пишу книги.
Впрочем, порой мне случается желать чего-то конкретного и вполне земного, но, поскольку у меня в любом случае нет больше бутылки, не стоит об этом даже говорить.
Я закопал свой талисман в сарае и положил сверху цилиндр, чтобы приметить место, но мной овладело своего рода разочарование, и я никогда не пытался его оттуда достать.
Глава XVI
Однако обстоятельства сложились так, что нам с матерью вскоре понадобились все магические силы, какие можно было найти вокруг нас.
Прежде всего, я заболел. Едва отступила скарлатина, как ее сменил нефрит, и медицинские светила, сбежавшиеся к моему изголовью, объявили меня безнадежным. За время моей жизни меня не раз объявляли безнадежным, а как-то раз даже, отсоборовав, дошли до того, что выставили почетный караул у моего тела — в парадных мундирах, при кортиках и в белых перчатках.
Приходя в сознание, я чувствовал себя очень неловко.
У меня остро развито чувство ответственности, и мысль о том, что я оставлю свою мать в этом мире одну, без всякой поддержки, была мне нестерпима. Я знал обо всем, чего она ожидала от меня, и, лежа пластом, исходя черной кровавой рвотой, думал о том, что увиливаю от своего долга, и это терзало меня еще сильнее, чем пораженная болезнью почка. Мне шел уже десятый год, и я мучительно сознавал, что я всего лишь неудачник. Я не стал Яшей Хейфецем, не стал послом, у меня ни слуха, ни голоса, и вдобавок вот-вот по-дурацки умру, не познав ни малейшего успеха у женщин и даже не став французом. Еще и сегодня я содрогаюсь при мысли, что мог тогда умереть, не выиграв чемпионат по пинг-понгу в Ницце в 1932 году.
Думаю, что именно отказ увиливать от своих обязательств по отношению к матери сыграл значительную роль в моей борьбе за выживание. Всякий раз, видя склоненное надо мной исстрадавшееся, постаревшее, осунувшееся лицо, я силился улыбнуться и сказать что-нибудь связное, чтобы показать, что я еще держусь и все не так уж плохо.
Я старался как мог. Призывал на помощь д’Артаньяна и Арсена Люпена, говорил с врачом по-французски, бормотал басни Лафонтена и, с воображаемой шпагой в руке, прорубался вперед — бей, руби, коли! — как меня учил поручик Свердловский. Поручик Свердловский и сам пришел меня навестить и долго сидел у изголовья, положив на мою ладонь свою огромную ручищу и яростно крутя усы; и это военное присутствие чувствительно ободрило меня в борьбе. Я пытался поднять руку с пистолетом и прицелиться, напевал «Марсельезу» и довольно точно называл дату рождения Короля-Солнца
[69]
, побеждал в конных состязаниях и даже имел наглость увидеть себя на сцене, в бархатном костюме с огромным белым шелковым жабо под подбородком, играющим на скрипке перед восхищенной публикой, в то время как моя мать, плача от благодарности в своей ложе, принимала цветы. С моноклем в глазу и с цилиндром на голове, хотя, признаюсь, не без помощи Рультабия
[70]
, я спасал Францию от дявольских козней кайзера, потом тотчас же устремлялся в Лондон, выручать драгоценности королевы, и поспевал как раз вовремя, чтобы спеть «Бориса Годунова» в виленской опере.
Все знают историю про подопытного хамелеона. Его пускают на зеленый коврик, он становится зеленым. Пускают на красный, он становится красным. Пускают на белый — становится белым. На желтый — становится желтым. Тогда его пускают на коврик из шотландки — и бедняга хамелеон взрывается. Я хоть и не взорвался, но все ж таки серьезно заболел.
Тем не менее я храбро дрался, как подобает французу, и выиграл сражение.
Я в своей жизни выиграл много сражений, но далеко не сразу уразумел, что можно выигрывать сколько угодно битв, но нельзя выиграть войну. Чтобы человек однажды смог добиться этого, нам нужна посторонняя помощь, а ее что-то пока не видно на горизонте.
Так что могу сказать: я дрался согласно лучшим традициям своей страны, совершенно самоотверженно, не думая о себе, но единственно ради спасения вдовы и сироты.
Хотя я чуть не умер, оставив другим заботу представлять Францию за границей.
Самое тягостное мое воспоминание относится к тому моменту, когда под надзором трех врачей я был завернут в ледяное одеяло — маленький опыт, которому мне пришлось подвергнуться снова в Дамаске в 1941 году, когда я умирал от кишечного кровотечения, вызванного каким-то особо гнусным тифом, и медики, объединившись, решили, что вполне можно доставить мне это удовольствие еще разок.
Поскольку этот занимательный опыт не дал никаких результатов, было единогласно решено «вскрыть» мою почку, что бы это ни значило. Но тут реакция моей матери оказалась достойна всего того, чего она сама от меня ожидала. Она отказалась от операции. Воспротивилась этому категорически и яростно, несмотря на мнение крупного немецкого специалиста по почкам, которого за немалую плату пригласила из самого Берлина. Я узнал потом, что в ее представлении имелась непосредственная связь между почками и сексуальной активностью. И напрасно врачи ей растолковывали, что вполне можно подвергнуться операции и вести потом нормальную сексуальную жизнь, я уверен, что именно слово «нормальная» вконец ее доконало и укрепило в принятом решении. «Нормальная» сексуальная активность была вовсе не тем, что она мне прочила. Бедная мама! У меня нет ощущения, что я был хорошим сыном.
Но почка осталась при мне, а немецкий специалист сел в обратный поезд, приговорив меня к неминуемой смерти. Я все-таки не умер, вопреки всем немецким специалистам, с которыми впоследствии имел дело.
Почка выздоровела. Как только жар сошел на нет, меня положили на носилки и доставили в отдельном купе в Бордигеру, в Италию, где предоставили щедрым заботам солнца и Средиземного моря.
Первая встреча с морем произвела на меня потрясающее впечатление. Я мирно спал на полке, когда почувствовал на лице дуновение какой-то душистой свежести. Поезд только что остановился в Алассио, и мать открыла окно. Я приподнялся на локтях, и мать с улыбкой проследила мой взгляд. Я выглянул наружу и вдруг ясно понял, что приехал. Увидел синее море, галечный пляж и рыбачьи лодки, лежащие на боку. Я смотрел на море. И что-то во мне произошло. Не знаю, что именно: нахлынуло какое-то беспредельное спокойствие, впечатление, что я вернулся. Море с тех пор навсегда стало моей простой, но вполне достаточной метафизикой. Я не умею говорить о море. Знаю только, что оно разом избавляет меня от всех моих обязательств. Всякий раз, глядя на него, я становлюсь блаженным утопающим.