Не знаю, что стало бы с нами на нашем седьмом, не будь шести других этажей с жильцами, которые не искали на свою голову неприятностей и никогда не доносили на мадам Розу в полицию, даже когда у нее бывало до десятка сорванцов, которые устраивали на лестнице погром.
На третьем жил даже француз, который вел себя будто не у себя дома. Он был длинный, тощий и с тростью и жил себе поживал, ничем себя не обнаруживая. Узнав, что мадам Роза приходит в негодность, он однажды поднялся к нам на четыре этажа выше и постучал в дверь. Вошел, поздоровался с мадам Розой – мадам, примите мои уверения, – сел, положив шляпу на колени, очень прямой, с поднятой головой, и вытащил из кармана конверт с маркой и со своей фамилией, надписанной на нем печатными буквами.
– Меня зовут Луи Шарметт, как здесь указано. Вы сами можете прочесть. Это письмо от моей дочери, она пишет мне раз в месяц.
Он показал нам письмо со своей фамилией, словно хотел доказать, что она у него еще имеется.
– Я административный служащий государственных железных дорог в отставке. Вот узнал, что вы занемогли, после двадцати лет, прожитых в одном со мной доме, и решил воспользоваться случаем.
Я вам говорил, что мадам Роза, даже не считая ее болезни, много пожила, и от этого ее порой бросало в холодный пот. Тем более когда происходило что-то ускользающее от ее понимания – ведь когда стареешь, непонимание все копится и копится. Так что этот француз, который дал себе труд подняться на четыре этажа, всего лишь чтобы с ней поздороваться, произвел на нее окончательное впечатление, как будто все окончилось и наступил ее смертный час, а это официальный представитель. К тому нее одет он был очень строго: черный костюм, рубашка и галстук. Не думаю, чтобы мадам Розе так уж хотелось жить, но умирать ей тоже не хотелось – мне кажется, тут не было ни того ни другого, просто жить она привыкла. Лично я считаю, что можно найти занятие и получше.
Этот самый мосье Шарметт выглядел очень значительным и серьезным – сидел весь такой прямой и неподвижный, и мадам Розе стало страшно. Между ними произошло долгое молчание, а потом они так и не нашли что сказать один другому. Если хотите знать мое мнение, то этот мосье Шарметт поднялся к нам потому, что тоже был одинок и хотел посоветоваться с мадам Розой на предмет того, чтобы действовать сообща. Начиная с определенного возраста человека навещают все реже и реже, если только у него нет детей, которых обязывает закон природы. Я думаю, оба они нагоняли друг на дружку страх и смотрели один на другого так, словно хотели сказать: «После вас, нет-нет, после вас, пожалуйста». Мосье Шарметт был старее мадам Розы, но он высох, а ее расперло, и болезням было в ней куда привольней. Старой женщине, которая вдобавок уродилась еврейкой, всегда достается больше, чем служащему государственных железных дорог.
Она сидела в кресле с веером в руке, который сохранился от ее прошлого, когда ей делали подарки как женщине, и не знала, что сказать, до того была ошарашена. Мосье Шарметт смотрел на нее, прямой, со шляпой на коленях, как будто прибыл специально за мадам Розой, и у старухи тряслась голова и по лицу со страху тек пот. Смешно вот так воображать, будто смерть может войти и сесть, положив шляпу на колени, и глядеть тебе в глаза, давая понять, что час настал. Я-то хорошо видел, что это всего-навсего какой-то француз, которому не хватает соотечественников и который теперь ухватился за возможность оповестить о себе, прознав, что мадам Роза уже никогда не сойдет вниз, – эта новость настолько распространилась в обществе, что достигла тунисской бакалейной лавки мосье Кейбали, куда стекаются все важные известия.
Этому мосье Шарметту на лицо уже набежала тень, особенно вокруг глаз, которые первыми как-то проваливаются и одиноко живут в отведенном для них месте с выражением «почему, по какому праву, что со мной делают?». Я очень хорошо его помню, я помню, как он очень прямо сидел напротив мадам Розы, со спиной, несгибаемой благодаря ревматизму, который набирает силу с возрастом, особенно когда ночи прохладные, что нередко случается весной и осенью. Он, должно быть, прослышал в лавке, что мадам Розы надолго не хватит, что у нее повреждены основные органы, которые уже ни на что не годятся, и решил, что такой человек скорее его поймет, чем те, кто еще невредим, и поднялся на четыре этажа. Старуха впала в панику, ведь она впервые принимала у себя французского католика, да еще такого несгибаемого, который теперь молчал, сидя напротив нее. Они помолчали еще и еще, а потом мосье Шарметта вдруг прорвало и он принялся суровым голосом рассказывать мадам Розе обо всем, что сделал за свою жизнь для французских железных дорог, и что ни говори, а это было чересчур для старой, сильно изношенной еврейки, которую и так подстерегал сюрприз за сюрпризом. Они оба боялись, потому что неправда, что природой все устроено хорошо. Природа устраивает что угодно и кому угодно и сама не знает, что творит: иногда получаются цветы и птицы, а иногда – старая еврейка на седьмом этаже без лифта, которая уже не в состоянии сойти вниз. Этого мосье Шарметта мне даже жалко стало, потому что было ясно, что с ним то же самое – ничего и никого, несмотря на все его социальное обеспечение. По-моему, чего всегда не хватает, так это предметов первейшей необходимости.
Старики не виноваты, что под конец на них всегда все обрушивается, и потому я не такой уж сторонник законов природы.
Это было что-то – слушать мосье Шарметта, толкующего про поезда, вокзалы и расписания, словно он еще надеялся выпутаться, сев в нужный момент на нужный поезд и сделав удобную пересадку, тогда как на самом деле прекрасно знал, что уже прибыл на конечную и остается только сойти.
Так у них продолжалось еще порядком, и я начал беспокоиться за мадам Розу, видя, что она прямо-таки ошалела от такого важного посещения, словно ей пришли воздать последние почести.
Я открыл для мосье Шарметта коробку шоколадных конфет, которую дала нам мадам Лола, но он к ним не притронулся – видно, его органы запрещали сахар. В конце концов он ушел вниз на свой третий этаж, и от его визита лучше не стало: мадам Роза лишний раз убедилась, что люди к ней все добрее и добрее, а от этого хорошего не жди.
Отсутствия становились у мадам Розы все продолжительней, и иногда она проводила в бесчувствии целые часы. Мне на ум приходило объявление, которое вывешивал мосье Реза, сапожник, чтобы известить, что в случае его отсутствия следует обращаться к другому, но я так и не понял, к кому же надо обращаться, ведь даже в Мекке, обращаясь к Богу, бывает, подцепляют холеру. Я просто садился на табурет рядом с ней, брал ее за руку и дожидался ее возвращения.
Мадам Лола помогала нам чем могла. Она приезжала из Булонского леса совершенно разбитая усилиями, приложенными по своей специальности, и спала иногда до пяти часов дня. Вечером она поднималась к нам подсобить. Изредка у нас еще бывали пансионеры, но мало – на жизнь их все равно не хватало, и мадам Лола говорила, что профессия приходит в упадок из-за дармовой конкуренции. Шлюх, которые за так, полиция не трогает, она преследует только тех, кто чего-то стоит. У нас был случай шантажа, когда один сутилер, на поверку оказавшийся самым обыкновенным сводником, грозился донести на одного сына шлюхи в Призрение с последующим лишением ее родительских прав за проституцию, если она не согласится уехать в Дакар, и мы десять дней укрывали пацана, которого против всех правил звали Альфонс, но потом дело уладилось, потому что за него взялся мосье Н’Да Амеде. Мадам Лола вела хозяйство и помогала мадам Розе содержать себя в чистоте. Я не собираюсь по этому поводу осыпать ее цветами, но я никогда не видывал человека, который проявил бы себя лучшей матерью семейства, чем мадам Лола, и очень жалко, что природа этому воспротивилась. Это вопиющая несправедливость, потому что если где и могли быть счастливые дети, так это там. Но она даже не имела права никого усыновить, потому что перевертыши, они слишком особенные, а этого не прощают. От этого мадам Лола иной раз ходила сама не своя.