— Ну что же вы, Ваша Светлость, не заставляйте себя ждать! — восклицал он, и Дантес ответил ему, что задремал и потерял чувство времени.
Сен-Жермен ждал его в карете, в очень приятной компании, и хотя свечей не было, потому что встречи такого рода не приветствовались властями, луна, возникшая на небе с услужливостью бандерши, всегда готовой заставить красотку опустить маску, позволила ему увидеть чудесное лицо с огромными серыми глазами и такой тонкой шутливой улыбкой, что он охотно бросил бы луне монетку, если бы не рисковал оскорбить повелительницу подобным жестом. Сен-Жермен не стал представлять ему молодую даму — этот профессионал привык сохранять секретность во всем и никогда не рассеивал мрака неизвестности, набрасывая покровы на все, что могло показаться явным, и только подпускал темноты. Вероятно, к их лагерю мог бы примкнуть дальновидный деловой человек, знающий, какую выгоду можно извлечь из чужого любопытства, но Дантес не забывал, что граф был настоящий артист, то есть при случае не отказывался обмануть себя самого, а также что он не терпел избытка прямого света, откуда, по его словам, выйдет XX век — век отчаяния. Несмотря на тени, которые скрывали ее черты, но с которыми не желал считаться взгляд, сверкавший на двадцать карат по меньшей мере, Дантес без труда узнал — и по овладевшему им волнению, и, надо признать, благодаря кое-каким сплетням, естественно, не опровергнутым Сен-Жерменом, — Мальвину фон Лейден, о ком в Париже, Лондоне, Венеции и Санкт-Петербурге говорили столько хорошего или столько плохого, в зависимости от местных воззрений на удовольствия; что касается Дантеса, то он предпочитал верить единственному факту, который никто не мог поставить под сомнение, — ее необычайной красоте.
— Ну наконец-то, господин посол, мое терпение безгранично — века проходят довольно медленно, поверьте, — но я уже говорил себе, что так никогда с вами и не познакомлюсь и наша прекрасная подруга, которая сидит рядом со мной, — по вашей внезапной бледности я вижу, что ночь не справилась со своей задачей, — я говорю, я уже говорил себе…
Несмотря на волнение, Дантес, ценивший лаконичность и в умном человеке больше всего ненавидевший то опасное состояние, когда искусство беседы тонет в словоблудии, спросил себя, даже делая скидку на долгие века у графа за плечами, не был ли Сен-Жермен, вопреки всей своей учености, подвержен высокопарности, а равно и свойственной старикам склонности выпаливать гораздо больше фраз, чем того требует мысль.
— На чем я остановился?
Дантес сочувственно вздохнул: всегда грустно смотреть, как сверхъестественные силы склоняются перед естественными законами.
— Ничего страшного, — сказала Мальвина фон Лейден. — Сказывается изношенность… Не знаю, известен ли вам закон современной физики, который называют энтропией: затухание энергии… Вы знаете, злые языки утверждают, что сам Дьявол испытал на себе суровость этого вселенского закона и что теперь предел его возможностей — пара-тройка ярмарочных фокусов. Что касается другой высшей силы, которую я не назову по имени из дочернего почтения, то ее энтропия была такова, что теперь только и говорят о свободе и равенстве, и человечки смело берутся самостоятельно управлять своими судьбами…
Сен-Жермен пришел в себя.
— Прошу прощения, король Станислав Лещинский призывал меня из Польши, я должен был попросить его запастись терпением… Наконец-то вы здесь, дорогой посол, и вам известно, как я нуждаюсь в совете, который вы один в состоянии мне дать…
— Могу вас успокоить, — сказал Дантес. — Вы очень выгодно вложили капитал. Драгоценные камни с триумфом прошли через века и только поднялись в цене, их стоимость очарует вашу поэтическую душу…
Сен-Жермен наклонился к нему и положил ему руку на колено таким жестом, что Дантес внезапно понял, почему граф, всегда окруженный красивыми женщинами, имел репутацию человека, не знавшего любви.
— Вы уверены? Уверены?
— Берегите свои изумруды, бриллианты и рубины, и вам не придется бояться будущего. Слава вашей коллекции картин гремит по всей Европе, и тут вы тоже не ошиблись. В Лондоне на последнем аукционе «Кристи» один Веласкес ушел дороже, чем сотня замков. Короче говоря, с таким запасом картин и драгоценностей вы можете с полной уверенностью вступить в двадцатый век…
Сен-Жермен был тронут. На его немного женственном и, если приглядеться, слегка подкрашенном лице появилась улыбка, и оно обрело знаменитое таинственное выражение.
— Мой милый посол, вы положили конец мучениям, терзавшим мою душу. Вы знаете, какую склонность питает наш век к философии и какое состояние сделал Вольтер, спекулируя на ассигнациях. Вся моя жизнь была долгим поиском философской уверенности. И вот теперь я спокоен, мои искания окончены; благодаря вам я познал умиротворение разума, которое приходит вслед за уверенностью. Отныне моя репутация защищена: разве не я первый провозгласил, что нет более благородного выражения могущества человека, чем искусство, и что за отсутствием философского камня власть над человеческой душой навеки принадлежит драгоценным камням? Вы, мой друг, рассеяли последние сомнения. И чтобы отблагодарить вас, вот, возьмите…
Он извлек из глубин, которые скрывала темнота, но которые вдруг словно приобрели всю бездонность человеческой души и тайны бытия, маленький зелено-серый пузырек:
— Превосходно излечивает от пеллагры, солитера, ревматизма, колик, радикулита, гонореи и ночного пота… Я хочу, чтобы по расставании вы унесли в свое время ощутимое доказательство сверхъестественного могущества того, кто в этом веке известен под именем графа Сен-Жермена, а в вашем будет известен под другими славными именами, ибо я предстану перед вами, позвольте вам это предсказать, хозяином во всех областях — идейного развития, политики, философских учений, управления государством, — где процветает непоколебимая вера человека в человека…
Тени струились вокруг него, насыщенные теплом, которое день позабыл в надменных стенах той эпохи, когда знать пеклась о высоте потолков, а поэты о высоте души, и вершины казались единственно достойным местопребыванием для человека. Красные отблески заката оживили в глубине зеркал театр теней, начерченных на дверных створках: скачущий Арлекин подхватывал последние лучи солнца и жонглировал ими, Коломбина держала в руках барашка, на самом деле всего лишь облако, Пьеро, уже потонувший во мраке, соединил свою печаль с печалью уходящего дня. На обоях угасал пунктирный рисунок будущих дворцов, воспроизводивший чертежи Пиранези: призраки архитектуры грядущего, они были призраками призраков. Дантес с улыбкой вспоминал тайную прогулку в сердце Европы — не сердце народа, но блестящее и обольстительное сердце аристократии, для которой мысль была игрой ума, а поиски философского камня оборачивались коллекционированием драгоценных камней.
XLI
Тени струились вокруг него, и он отдался воле этого неземного времени и бесконечно упивался его размеренной тишиной и безмятежностью чувств, терпеливого времени, посередине между излишней дневной ясностью и ночным обскурантизмом; между золотыми правилами, циркулями и угломерами, которые царствуют при свете, но боятся снов, и германскими туманами, влекущими к снам об абсолюте, пению сирен и смятению чувств и рассудка. Все расплывалось в снисходительности сумерек, в подобной им душевной размягченности, которая положила конец чрезмерной рассудочности и пыткам безграничных амбиций. Это было женственное время. Дантес чувствовал на себе нежную улыбку, как будто мир вокруг него исполнился милосердием и жалостью, которыми гении Возрождения наделяли черты Святой Девы. Сострадание вечера касалось всего, вбирало в себя все грубое, каменное, опускало веки на слишком горящие взгляды и овевало свежестью лица, измученные путаницей неразрешимых вопросов. Оно создавало умиротворение, в котором растворялось излишне уродливое и излишне прекрасное и которое само было словно началом правосудия. Ни сон, ни явь, но третий мир, где нищее существование без иллюзий и трусливое бегство в чистую иллюзию бросили перетягивать канат и где дыхание получило мерный ритм: не вздохнуть полной грудью, но и не задохнуться.