Я поднял руку, положил ладонь на лезвие ножа и отвел от своего горла. В его чертах появились признаки растерянности, внутренней борьбы и страха; если страх перерастет в панику, быть может, он и окажется способен меня убить.
Я выпустил нож и протянул руку к звонку. Теперь ему надо было либо зарезать меня, либо оставить всякую претензию на размах и признать себя ничтожным воришкой — что он и сделал. Он взмахнул ножом с видом тщетной угрозы, схватил с ночного столика мои золотые часы и начал пятиться к двери.
— Воспользуйтесь служебной лестницей. Как выйдете, налево, — сказал я, и тут с его стороны последовала довольно забавная реакция. Он хрипло пробормотал: «Sí, señor…»
[8]
— и одним прыжком выскочил наружу.
Я мог бы снять телефонную трубку и перехватить мазурика прежде, чем тот успеет скатиться через четыре этажа. Но у меня всегда была слабость к дикой фауне. Слишком непоследовательно требовать для нее убежища и трезвонить в полицию, едва один из ее образчиков забредет в шикарный отель. Мои глаза хранили образ этого молодого дикого лица и тела, окаменевшего в полной неподвижности напряжением всех своих нервных запасов. Я не был на него похож, даже в двадцать лет, потому что моя нормандская кровь наделила меня невесть какой, немного прусской белокуростью. Но если бы я мог переделать себя и был бы возможен выбор, я бы не отказался придать своей вновь обретенной юности эту гибкость иной породы и лицо, напоенное совсем иным солнцем. Sí, señor… Гренада или Кордова… Андалусия.
Теперь в розовом свечении ночника появилось что-то несуразное. В гостиную через оставшуюся полуоткрытой дверь проникал свет из коридора. Я пошел закрыть ее, а возвращаясь, остановился на какой-то миг у края постели, склонился над этим сном со спокойным дыханием. Она лежала на спине, одна рука на подушке, открыв ладонь моему поцелую, другая затерялась меж складок, оставленных нашими телами в сумятице простыней. Губы были приоткрыты, и там я тоже сорвал один счастливый миг, как тот, кто ворует фрукты из сада среди дуновений ночи. Я едва коснулся ее губ, чтобы она не проснулась и чтобы все оставалось по-прежнему в этом сне пустынных аллей при лунном свете, где кто-то, кто не здесь, видит сны. Не знаю, откуда ко мне пришла эта уверенность, это спокойствие, это чувство преодоления и выхода из тупика, словно дикая жизнь посулила мне будущее и обновление.
Я больше не могу спать. Он стоит передо мной, расставив ноги в своих кожаных штанах, подбоченясь, и глядит на меня с вызовом. Не знаю, есть ли след иронии на его лице, или же я таким образом ссужаю ему свои собственные богатства. То, что делает самцов полноценными, дразнит меня, выпирая из кожи аж до самого живота. Я и не знал за собой такой памятливости. Очень длинные и блестящие от молодости волосы, брови вразлет, чернокрылой птицей, впалые щеки крепкие, почти монгольские скулы и жадность тех лиц, что выражают еще первобытную силу и властные аппетиты.
— Руис, — бормочу я, — я буду звать тебя Руис.
Глава XI
В первый раз он явился мне на выручку уже через несколько дней.
Я вывез Лору за город. Май стал нашим сообщником: было почти жарко. День клонился к концу. Тени и свет покрывали нас своим уже чуть пожелтевшим кружевом, весна пасла в траве божьих коровок и белых бабочек. Луара совершала свою вечернюю прогулку, прежде чем вернуться в замок; течение было очень тихим, важная дама изрядно состарилась и двигалась здесь с некоторым трудом; в небе мелькали белые платьица множества иных любовей, привлеченных к кромке воды. На другом берегу — опрятные поля и благовоспитанные холмы. Это был один из тех уголков Франции, которые, кажется, вечно рассказывают какую-нибудь басню Лафонтена. Не хватало, конечно, кума карпа да длинношеей цапли, но французские пейзажи тоже имеют право на забывчивость. На горизонте — ни следа почтовых открыток с «историческими» видами, ни соборов, ни замков: старая дама прогуливалась тут инкогнито, не слишком заботясь о своем громком имени. Совсем неподалеку от нас порой смеялся лес, чуть пронзительным девичьим голосом, а потом наступала долгая тишина, и трудно было не заподозрить поцелуя или чего похуже. Однако это был весьма почтенный лес, даже чопорный, происхождения древнего и благородного.
Я держал Лорину руку в своей.
На другом берегу лежал скиф — распашная лодка-одиночка с пустыми опорами для весел; мне не нравятся скифы, за их вид, будто они обречены на вечное одиночество. Косолапые шмели убедительно оправдывали свою вошедшую в пословицу неуклюжесть, а стрекозы, как всегда, — в том и состоит их очарованье — теряли голову с приближением вечера. Это молчание не могло тянуться дольше: оно было переполнено признаниями еще более тяжкими, чем те, что недавно сделало мое тело. Надо было выйти из него, заговорить безразлично, еще раз не придать значения или сказать что-нибудь милое, остроумное, например что даже в последнем дыхании еще есть поцелуй. Нежно гладить твои волосы, Лора, успокаивающим жестом, ибо надо ли напоминать себе, что такая любовь, как наша, не зависит от произвола телесных немочей? И прижаться к твоим губам моими, не знающими износа, нежно, сладострастно, чтобы показать тебе, что я еще способен что-то дать вопреки тому, чего мне не хватило недавно в другом месте, и что я не положу все яйца в одну корзину.
— Почему ты смеешься?
— Смешно, вот и все.
— Что смешно?
— Энергетический кризис.
— Вы, французы, только об арабах и думаете.
… Я вспоминаю хриплый, резкий голос: sí, señor. Достаточно дать почистить свою обувь в Гренаде, чтобы увидеть, до какой степени мавританская кровь пометила Испанию.
Она прижалась губами к моему уху и прошептала первые буквы алфавита.
— Почему а, бе, це, дочь моя?
— Тебе нужна простота.
— Это очень трудно, Лора, для мужчины с моим послужным списком. Наибольшее культурное усилие века, будь то Маркс или Фрейд, пошло на пользу самосознанию: мы разучились не знать самих себя. В ущерб счастью, которое, по большей части, есть спокойствие духа и всегда прячет голову в песок. Не говоря уж о том, что любое психологическое познание самого себя отдает жульничеством…
Разговор — одна из самых непризнанных форм молчания.
— Ты слишком много копаешься в себе, Жак. Вечно кажется, что ты тайно сердишься на себя, что ты себя разочаровываешь… что… О, я не настолько знаю французский. Тебе не хватает дружелюбия к самому себе, вот. Надо быть терпимым. Ты нетерпим к себе.
Она наклонилась ко мне со стебельком травы в руке. Я ждал, что она пощекочет мне лицо, как это водится у травинок, но в Бразилии еще остались девственные леса. Ее глаза сияли янтарем, собранные в узел волосы оставляли на лбу место для всего, чем последние отблески дня могли его одарить. Наполовину свет, наполовину счастье. Она отвела глаза, чтобы дать получше рассмотреть себя, с той чуть виноватой, чуть лицемерной улыбкой, которая появлялась у нее, когда она знала, что ею любуются. Было столько других взглядов, которые так же ласкали ее, но я по-настоящему верил, что она предпочитала мой, находя в нем больше таланта. Я подумал, что, когда зрение слабеет, надевают очки, но то была гнусная мысль. А впрочем, Руиса тут не было, и я ничем не рисковал.