Пока я вспомнил про метан и гремучую смесь, которая гуляла в баках и вообще-то весь овраг могла высушить, глаза отошли. Оказалось, что подраскрывшаяся бутоном несгораемая «единичка» горит сине-зеленым пламенем, без фанатизма, но и без изъятия, а снег вокруг нее усыпан разноразмерными искрами, гаснущими, впрочем. Я все-таки двинулся к огню и почти дошел, но одновременно с волной тепла в голову мне втек острый сладкий запах, на который я наделся как на штык – и замер.
У меня не слишком чуткий и разработанный нюх. По запаху я не отличу горелую курицу от горелой говядины, а запаха сгоревшей свинины, наверное, и не знаю. Еще я не знаю запаха ни горелого блока «Н-О-Н», ни аккумулятора «Союз АУП-270» – и совершенно не исключаю, что это они пахнут так сладко и страшно. Но, блин, передо мной стояла моя бывшая машина, в которой горели три неподвижных человека. Ладно, пусть три трупа, пусть бандитских, пусть горели замертво. Я-то, получается, все равно их убил, спалил, как доски на стройке, и теперь шел отмахиваться от дыма, в который превращались их волосы, мышцы, кости и глаза, шел заглядывать в съедаемые огнем лица, шел лазить по распавшимся карманам. А там, может, кроме пистолетов с обоймами и гранаты лежат – и сейчас сдетонируют.
Только эта мысль вывела меня из ступора. Я судорожно сглотнул, огляделся, ничего за пределами освещенного пятна не увидел, но все равно развернулся и поковылял подбитой цаплей в ту сторону, с которой упала «единичка».
Снегу было по колено, к счастью, не слишком плотного, хоть скрипел он не хуже киношного, который на самом деле озвучивается мешочками с крахмалом. Видимо, овраг время от времени вычищался ветрами, не забиваясь слоями снега доверху. Где ветрам вход, там людям выход. Рано или поздно овраг должен был закончиться или хотя бы стать менее крутобоким. Там я планировал выбраться на поверхность, на дорогу, по которой «единичка» летела юзом навстречу гибели, и пойти навстречу спасателям.
Я понимал, что на раннее спасение рассчитывать не приходится. Меня никто не будет искать как минимум до утра. Но утром Кузнецов, во-первых, обнаружит в кабинете телефон, браслет и одежду. Блин, как же некстати все с Дашкой получилось – уходил бы я из кабинета в нормальном режиме, уж браслет с трубкой точно не оставил бы, а с такими маяками поди меня потеряй. А если бы бандюки попробовали их отключить, включился бы тревожный сигнал, ставящий на уши весь «Телеком» и службу безопасности. А я, баран, сам, своими руками... Ладно.
Во-вторых, оккупировавший мой кабинет Кузнецов не обнаружит обещанных документов. Наверное, подождет немного для приличия, потом все-таки начнет искать – тут все и завертится. Жаль, машина в поисках не сыграет – обязательное оснащение навигацией, союзной или спутниковой, в зависимости от заказчика, даровалась только «кипчакам». В «единичке» потребительской электроники было ниже низшего – моя задача была рапортовать об удобствах управления и размещения. Машина погибла, жалко ее, но задачу мы с нею перевыполнили: теперь я могу отрапортовать не только о водительских и пассажирских ощущениях, но и о том, каково приходится размещенным в пассажирском отсеке коврику, эротоману и алкашу.
Еще я могу рассказать, каково приходится побитому, плохо экипированному путнику, зимней ночью пересекающему стык тундры и тайги. Несладко приходится. Лицо костенеет, ноги скрючиваются, а забитые в карманы руки склизко твердеют, как упаковки крабовых палочек. Зато дыхание еще не горит, пот на тело пленкой не ложится, и под курткой и капюшоном терпимо, несмотря на отключенный подогрев. Я экономил батарейку, твердо решив, что эту ночь, наверное, переживу самостоятельно, с рассветом разверну светособирающие элементы, да и самому на солнце будет попроще. А к вечеру меня найдут. Вот если не найдут, батарейка пригодится. Найдут, конечно, но пусть НЗ будет.
А вот, кажется, подъем. Точно. Дальше будет легче, ну, не легче, а понятнее.
Склоны оврага сходились птичьей грудкой, крутой, зато невысокой и с хорошим булыжным рельефом – будто торчали из стены перебитые, но не разорванные хребты нескольких вмурованных драконов, слабо заснеженные и вроде не скользкие. По одному из хребтов я и выбрался – медленно, аккуратно, но все равно постанывая и совсем отмораживая руки. Наверху стало полегче, но я не стал передыхивать, воткнул задубевшие культяпки в ледяные карманы и пер, подвывая, через сугробы придорожного бруствера, пока не выскочил на разметенную протекторами неровную полосу.
Белоюртовский тракт. Дальше по прямой на северо-запад.
Я задрал голову и, переводя дыхание, некоторое время смотрел на звезды. Звезды были тихие и лютые, как дырки в плащевке, прикрывающей дуговую сварку. Пар из носа смыкался с малоразборчивой мутью, запачкавшей полнеба и почти всю убывшую на четверть луну, выражение которой казалось совсем непонятным. Ну и ладно, будем считать, в гляделки я выиграл.
Точно, на северо-запад. И фиг меня что собьет.
Уверенности в этом мне хватило до рассвета. Вернее, до рассветного часа, который я не отследил, а вычислил. Настоящего рассвета в тот день не случилось, потому что случилась пурга. И вот она вышла настоящей до жути и до смерти. Пожалуй, что моей.
Начала пурги я умудрился не заметить. Брел себе по все более заметному шинному следу, сто шагов левым боком, поддерживая его ладонью и локтем, сто шагов правым, отжимая вверх воющее плечо, сапог уплыл, ботинок выскочил, воткнулся, уплыл, сапог выскочил, уткнулся, уплыл, девяносто девять, сто, проворачиваемся. Идти носом вперед почему-то совсем не получалось, брел, досадуя на хмарь перед глазами и свист за ними, на толстый шар, дергающийся ниже виска и отдавливающий то ли среднее ухо, то ли глазное яблоко, то ли зубы, а что именно – не понять, и это бесит до слез, но плакать нельзя – ни сил, ни слез нет, а слезные дорожки замерзнут и, как две бритвы, снимут лицо.
Когда этот образ стал совсем явным, а хмарь снаружи головы и шар внутри ее небывалым образом принялись превращать глазные яблоки в груши, я наконец-то с усилием отодрал взгляд от заплывших полос в снегу. И чуть не грянулся между этих полос, потому что решил остановиться, а довести сигнал до ног не сумел, так что затылок устремился туда, куда сами собой уплывали сапог, а потом ботинок.
Удержался, будто вилами в бок на лету подхватили. От мысли, что вилы, наверное, – осколки костей, рвущиеся наружу сквозь пучки мышечных волокон, стало тошно, но тошнее было от неба – белесо-серого и мохнатого, как плесень на забытом киселе. Ни звезд, ни луны, ни солнца на этом небе не было, а были только стужа, тоска и далекий свист. Я принялся лихорадочно соображать, как работает моя новая походка, вспомнил, запустил механизм локоть-ботинок-сапог – и тут на ресницы мне пали первые хлопья снега. Сразу хлопья, слипшиеся колобки обломанных снежинок. Еще четыре шага – и ветер хлестнул по лицу, будто индевелым веником. Веник сразу вырос во всю дорогу, небо и землю, не веник, белая волна напалма, выжигающая все, что не смелось.
Она поймала меня на полушаге и едва не вмяла в трассу, сломав в коленях и поясе. Я всхлипнул, кажется, и застыл на месте враскорячку, подбирая ноги и застывая в позе, позволяющей переждать любую качку и порыв ветра. Но порыв не собирался заканчиваться, он собирался длиться вечно, рвать лицо, выворачивать веки, тонкими чешуйками отслаивать и отламывать нос и щеки, угнетающе свистеть, лезть тонкими студеными щупальцами под капюшон и куртку – и выдирать куски тепла сперва из-под одежды, потом из-под кожи.