Вечером Ян не вернулся. Иногда он задерживался допоздна, но всегда предупреждал. За полночь, измученный подозрениями, ревностью и страхом, через весь город я прибежал к большому дому ОГПУ. Мне представлялась попытка ареста, сопротивление заговорщиков-контрреволюционеров, глупая шальная пуля, кровавая роса на безволосой широкой груди.
Я спросил у караульного, на месте ли Ян, а в ответ получил: Иди отсюда, контра! – обращение, вдвойне пугающее на пороге ОГПУ. Потерянный, я побрел прочь и, свернув за угол, услышал шум мотора. Машина остановилась, за рулем сидел молодой парень. Я знал его: он пару раз подвозил Яна после ночных операций.
– Ты – Коля? – спросил он.
Я кивнул, не решаясь произнести: Что с Яном? – но тот рассказал, не дожидаясь вопроса. Позже я думал: они тоже могли быть любовниками – в голосе парня была грусть, и он сказал мне правду, которую сотрудник ОГПУ не должен говорить постороннему, если, конечно, с этим посторонним его не связывает нечто большее, чем ночная улица, предрассветный час и тусклый свет фонарей.
– Был сигнал, – сказал он, – вроде как Ян раньше был связан с эсерами и сейчас готовит террористический акт. Один сотрудник УГРО сообщил – случайно во время облавы какой-то мелкий вор дал показания.
– Что за ерунда? – пролепетал я. – Никогда Ян не знался ни с какими ворами…
– Не знаю, – сказал парень, – вора убили при попытке к бегству, как назло. Но этот, из УГРО, такой заслуженный товарищ, участник Гражданской войны, нельзя не поверить. Два часа говорил в кабинете с товарищем Меерзоном, тот лично подписал приказ об аресте.
В лагерях люди иногда вспоминают, как узнавали об аресте своих близких. Обычно говорили: мы верили – там разберутся и отпустят. Слыша это, я еле заметно усмехался. Уже той ночью у меня не было иллюзий – я знал, как работает эта машина, знал – я больше никогда не увижу Яна, знал – бесполезно идти к Меерзону рассказывать, что любовница сотрудника УГРО – бывшая графиня и тот оговорил Яна, когда понял, что Ян подбирается к ней. Да, я знал, все это – бесполезно. Бесполезно и опасно.
Если бы в Ленинграде были петухи, той ночью они могли бы прокукарекать свои три раза без всякой паузы. Я отрекся от своей любви в один миг, сказал: Ну, товарищу Меерзону виднее – и, сгорбившись, пошел навстречу сереющему рассвету.
Моя любовь умерла еще до того, как пуля вошла в коротко стриженый затылок Яна, в то самое место, куда я поцеловал его в последний раз. Моя любовь умерла – тот, кого я любил, не мог сидеть в камере, не мог отвечать на вопросы следователя. Он мог только сам задавать вопросы, только запирать в камеры других, каждым своим жестом утверждать великую животворящую силу революционной смерти, которая клокотала в нем неиссякающим источником, давала силу корням могучего древа, наполняла соками крепкий ствол, распухающий между моих губ.
После исчезновения Яна меня охватила тоскливая печаль – словно вся post coitum tristia, которой были лишены наши ночи, дождалась своего часа. Сны стали блеклыми и лишенными красок, как листы ежедневных газет с отчетами о новых свершениях, новых стройках, новых врагах. Я вернулся к безнадежному потухшему существованию, ставшему еще бесцветнее, чем до встречи с Яном. Даже юноши и мужчины теперь не волновали меня – как будто в глубине души я смог найти тайный внутренний дворик и там поставить к стенке саму возможность близости и любви.
Однажды под утро мне приснилась девушка в белом, с зонтиком в руках, в ботинках с высокой шнуровкой. Она шла под руку с незнакомым мужчиной в кожаной куртке, и я не сомневался: это и был убийца моей любви, убийца Яна. Мне запомнился невыносимый контраст белых кружев и черной кожанки там, где соприкасались их руки. Мужчина казался моим ровесником, был широк в плечах, круглоголов и, как многие в те годы, обрит наголо. Взгляд, обращенный к девушке, лучился нежностью, но стоило ему отвести глаза, как они превращались в два черных круга, два бесконечных тоннеля, два оружейных дула, готовых к выстрелу.
Я проснулся: на губах был забытый вкус смазки и машинного масла. Впервые после исчезновения Яна я принялся одиноко ласкать себя, перевернувшись на спину, закрыв глаза и сжимая в руке твердеющий орган. Я представлял Яна – сильные руки, пальцы, поросшие светлым волосом, шрам на спине и шрам на животе, вздувшиеся жилы предплечий, безволосую грудь, позабытый суровый запах военного пота, – но знакомые черты тускнели, и сквозь облик Яна властно проглядывал его убийца, словно Ян превращался в него, словно убийца поглощал Яна. И когда завершилась метаморфоза, густая струя ударила фонтаном и упала мертвыми каплями на мой живот.
Графиня была мороком, миражом, фата-морганой. Расставленной ловушкой, искушением, которое Ян не смог преодолеть. Революция не простила неверности – ревность революции посерьезней моей юношеской ревности. Обещание принести этого ложного агнца в жертву не могло ее обмануть – в тайном ордене, к которому принадлежали мы с Яном, не было места для женщин – только для нее. Страсть, не принадлежавшая революции, могла быть отдана лишь другому мужчине – словно своему отражению в зеркале, своему двойнику, своему напарнику в суровом служении жестокой деве.
Я знал: рано или поздно наступит мой черед. Я заплачу за разделенные с Яном мечты, заплачу за нашу графиню. Я ждал много лет и, когда час пришел, не читая поставил подпись на протоколе следствия – но ничего не рассказал о Яне, о нашей любви, о колдовской фата-моргане, увлекшей нас в гибельную пучину.
Иногда я думаю, что все-таки не предал нашу любовь.
Я ждал, что меня расстреляют, но времена изменились: революции требовались рабы, а не жертвоприношения – меня отправили в лагерь; я был уверен, что умру там. Я мог умереть на этапе, в Сибири, на поселении; а после второго ареста – в пересыльных тюрьмах, в Джезказгане и в Воркуте. Наверное, я не умер потому, что пропитанное смертью семя, что много ночей подряд изливалось в мою гортань, наполнило меня силой.
В пятьдесят шестом на волне хрущевских реабилитаций я вернулся в Ленинград. Думаю, Яна тоже реабилитировали. Я подумал: можно узнать фамилию доносчика из УГРО, встретиться с ним и посмотреть в глубокие темные глаза… Но я не стал искать – что бы я сделал, встретив этого человека? В мечтах я иногда убивал его, иногда занимался с ним любовью, и часто в решающий момент белым призраком в спальню входила графиня, всё такая же молодая, входила и смотрела безмолвно, а могучий круглоголовый орган обмякал в моих губах.
Когда-то я мечтал: пуля – свинцовое семя моего любовника – не даст времени иссушить мою плоть. Мне было двадцать четыре года – и столько же лет я прожил, вернувшись из Казахстана, хотя снова думал, что быстро умру. С годами тускнела память о Яне, память о любви, память о лагере, о графине и ее круглоголовом спутнике, обо всем, что случилось за семьдесят с лишним лет. Почти всю жизнь я прожил один – и в старости даже былые призраки не нарушали моего одиночества.
Я знаю: так я и умру. В одиночестве, в пустой квартире, летом 1980 года, шестьдесят третьего года от рождения революции.