Летом мы не виделись: Ника уезжала на море, а я был с родителями в каком-то доме отдыха, где не по годам развитая пятнадцатилетняя киевлянка научила меня целоваться. Ее звали Вероника: сегодня сходство имен мне кажется несколько избыточным.
Летние эротические опыты ничего, однако, не изменили в моих отношениях с Никой: она по-прежнему казалась мне загадочной и воздушной. В сентябре она пересела на соседний ряд, так что на уроках я то и дело видел знакомый профиль. Он казался мне бесплотным воплощением красоты: под монотонный бубнеж учителей я всматривался в чуть припухшие губы, но мысль о поцелуях не посещала меня.
Девочки покупали билеты отдельно и сидели на другом ряду. Фильма я не помню, зато ясно вижу Нику в освещенном проходе кинотеатра. Она успела сбегать домой и вместо школьной формы была одета в легкое платье – слишком летнее для осени, пусть даже и теплой. Сквозняк на секунду приподнял подол, и я не знал, смотреть жадно или отвернуться.
Мы дошли до ближайшего садика, где, полузасыпанные желто-красными листьями, стояли две скамейки. Кто-то достал бутылку вина, девочки отказались, но не ушли. Мы сели, я оказался напротив Ники.
В осенних сумерках ее платье казалось почти невесомым, таким же бесплотным, каким я хотел видеть саму Нику. Кажется, белое в красных пятнышках – навязчивая рифма к кленовым листьям у наших ног.
Открыли бутылку. Кажется, она успела дважды совершить полный круг. Не помню, о чем мы говорили: наверное, обсуждали фильм, вспоминали лето или гадали, кто куда поступит.
Темнело, одноклассники превратились в расплывчатые силуэты. Такой же неясный контур я вижу сегодня, когда вспоминаю чье-то забытое лицо или фигуру: похоже, оглядываясь назад, мы видим все будто сквозь толщу воды – как тем осенним вечером.
Зажглись фонари, стало неожиданно светло. Ника сидела, съежившись от холода, обхватив плечи руками. Она поджала под себя ноги. Ветерок растрепал волосы, и не один, а целых три локона кружились наперегонки у правого виска. Ника почувствовала мой взгляд, подняла глаза, чуть улыбнулась и поправила юбку.
Сегодня я бы увидел в этом жесте кокетство, тогда он показался мне простым и безыскусным. Когда она опускала руку, я успел заметить, как бьется синяя жилка на запястье, потом Ника снова обхватила руками плечи, а я вновь опустил глаза к ее ногам – и словно впервые увидел правое колено, едва прикрытое бело-красным подолом.
В отличие от кавалеров давних времен я много раз видел Никины колени и даже бедра: мы все-таки вместе ходили на физкультуру. Но никогда я не видел его так близко: вот я и смотрел, не в силах оторвать глаз.
Сейчас я бы сказал: самое обычное девичье колено. Формой почти не отличалось от других коленей, которые я видел за эти двадцать лет. Светлое, почти не загоревшее, покрытое мелкими пупырышками – вероятно, тоже от холода.
А еще на нем была ссадина. Обычная ссадина, я сто раз видел такие у мальчишек, да и сам, падая с детского велосипеда или карабкаясь на дерево, так же сдирал кожу. Это была ссадина размером с трехкопеечную монету немного неправильной формы. Цвет казался слабым эхом красных пятен на платье и листьев под ногами: скорее бледно-алый, чем розовый.
Вероятно, я подумал: она содрала коленку, как мальчишка. Она сделана из той же плоти и крови, что мы. У нее тоже может идти кровь, ей тоже бывает больно, а значит, бывает тоскливо, страшно, одиноко. Она тоже может не спать ночами, глядеть в потолок или в слабо освещенный верхний угол окна; может грустить, бояться, страдать. Может умереть.
Наверное, все это случилось мгновенно – а может, я смотрел на ссадину минут десять. Время словно выключили – и тут я сделал простой и невозможный жест: протянул руку.
Пальцы коснулись Никиной кожи. Я успел притронуться к ранке, слегка провел по ней кончиками пальцев, а потом Ника отстранила мою руку и натянула на колени подол.
Бледно-алое пятнышко исчезло, но это было уже неважно. Я увидел Нику по-новому: чуть покрасневшая от смущения, замерзшая девочка, от волнения она прикусила нижнюю губу, а ветер еще больше растрепал волосы. Мне показалось, я успел увидеть: синяя жилка по-прежнему бьется на запястье.
Кончики пальцев еще помнили прикосновение, ранку, ссадину, помнили Никину кожу, зыбкую границу, скрывающую от мира Никину плоть, чужую плоть, такую же, как моя.
В краткий миг касания между нами не было преграды: эфемерный, воздушный призрак первой любви исчез, напротив меня сидела обыкновенная девочка. Она была такой же, как я, – живой, ранимой, беззащитной.
Ее плоть отделяли от мира несколько миллиметров кожи, бархатистой, нежной и волнующей, несовершенной и непрочной. Впервые мне захотелось поцеловать Нику – не в губы, нет! – мне захотелось укутать ее поцелуями, как мать пеленает ребенка; захотелось сказать каждой клетке ее кожи: я понимаю, как это трудно – служить границей между человеком и миром.
На мгновение я увидел Никино тело во всей его законченности и полноте – платье спáло, как покров, как ненужная шелуха. Сидя на скамейке в осеннем парке, я смотрел, как раскрываются и опадают легкие под ребрами, как в такт этим движениям колышется грудь, как кровь бежит по тончайшим сосудам, чтобы щеки покраснели, жилка на запястье окрасилась синим, а ссадина – бледно-алым. Никогда раньше я не испытывал такой нежности, грусти и жалости – и вот уже двадцать лет со мной не случалось ничего подобного.
Нельзя сказать, что я никогда не вспоминал тот осенний вечер. Конечно, я помнил – но так, словно прочитал в книге, словно это было с кем-то другим. Словно финал романтической повести, я помню и окончание истории, традиционное и умеренно счастливое: первый поцелуй, изнурительные ласки, глупые ссоры, финальное расставание. Не важно даже, стала ли Ника моей первой женщиной; миг, когда мои пальцы коснулись ее колена, был ярче и неповторимей любых сексуальных откровений.
В самом деле, мне скоро сорок лет, я знал многих женщин, ласкал их тела, прекрасные и несовершенные, проникал в их влажные отверстия, касался языком и пальцами, сжимал в объятьях и покрывал поцелуями – человеческое тело давно перестало быть таинственным. Да, самые волнующие и красивые женщины сделаны из того же материала, что и мы, но это способно потрясти только один раз в жизни. Конечно, память о потрясении остается, но все равно – тускнеет с годами.
Я так думал – однако тем вечером, несколько дней назад, на Дашиной коленке я увидел ссадину, и формой, и цветом точь-в-точь как пятнышко, до которого я жестом святого Фомы дотянулся двадцать лет назад.
На этот раз я не пошевелился. Когда-то маленькая ссадина позволила увидеть вместо бесплотной фантазии юную девушку; открыла возможность ласки и касания, телесной любви и чувственной близости. Дашино тело с самого начала было для меня источником наслаждения, телом, которое нужно трогать и ласкать; исследовать, изучать, проникать; вызывать в нем волнение, трепет и дрожь; играть на нем, как на флейте, с которой не справились Розенкранц и Гильденстерн; извлекать вздохи, стоны, вскрики – так в конце концов я научился вызывать глубоководную богиню, женщину из омута.