– Что значит – ничего не грозит? Ты хоть понимаешь, что ты сейчас сказала? Где все твои школьные подруги? В ссылке! В лагере! Вообще… неизвестно где! От бывших Ленинград два года назад очистили, если бы не я – тебя бы взяли еще в двадцать восьмом!
– Не кричи на меня, – кричит Ольга в ответ, – я все помню, я имела в виду не себя, а тебя!
Тут бы ему промолчать, но Борисов тихо шипит в ответ:
– Идиотка! Ты что, считаешь, в НКВД никого не забирают? Знаешь, сколько народу загремело вместе с Ягодой? Да меня могут взять хоть сегодня ночью, как мужа твоей Светы!
Борисов ждет, что Оля ответит что-нибудь резкое, а она вдруг опускается на стул и говорит упавшим голосом:
– Значит, все зря? И мы тоже – не можем быть ни в чем уверены? Я-то думала, хотя бы у нас все нормально, – и от этого голоса у Борисова пропадает весь запал, он стоит молча, а в груди клокочут, сталкиваются слова: Никто не может быть ни в чем уверен. Разве что мертвые улыбаются, радуясь своему спокойствию. Ты столько слышишь об арестах не потому, что я твой муж, а просто Ленинград – это привесок к своим тюрьмам, и тысячи, легионы обезумевших людей проходят одной и той же дорогой, паровозные гудки поют по ним прощальную песню, кровавые звезды светят над нами уже который год, а Россия корчится в муках – но не я это начал, не я это выбрал. Я выбрал тебя и Полю. И тут Ольга должна заплакать и обнять Борисова, и сказать прости, я понимаю, как тебе тяжело, – но Борисов ничего не говорит, молчит сумрачно, и Ольга снова заплетает косу, а Борисов следит за Олиными длинными пальцами, затем подходит, тычется в плечо, неловко целует куда-то в шею. Оля отрешенно гладит бритый затылок, смотрит в зеркало, а потом говорит:
– Давай разведемся. Я не могу так больше.
Потом они лежат, переводя дыхание, обнявшись, Борисов проводит ладонью по Олиной щеке, хочет спросить: Ты что, плакала? – но вместо этого целует в опухшие губы, уговаривает себя, что все обошлось, они помирились, Оля не уйдет, просто все нервные, вот и говорят глупости, не могут же они расстаться, они же семья – Оля, Полечка и он, Гриша. Борисов гладит чуть влажное бедро жены, шепчет: Мне было очень хорошо с тобой, спасибо, – а она отвечает: Да нет, это тебе спасибо, – и они знают: это такой ритуал, и каждый раз поди догадайся – в самом ли деле было хорошо?
– Помнишь, – говорит Борисов, – какое у тебя платье было с кружевами? И зонтик? Тем летом, когда мы встретились?
– Да, – грустно отвечает Оля, – мамино перешитое, старое, дореволюционное еще. Красивое. Никакая портниха такое уже не сошьет.
– Можно попробовать, – отвечает Борисов и целует Олино плечо.
– Не надо пробовать, – говорит Оля. – Понимаешь, вот мы сейчас были вместе, а я подумала: о чем мечтают маленькие девочки? Чтобы быть принцессой – то есть красивые платья, дворец, балы, а потом принц, будущий муж, дети, скажем, девочка и мальчик, а дальше и не загадывают. И я, когда была маленькой девочкой, об этом и мечтала, и все оно как-то сбылось, но, знаешь, сбылось так, будто вместо старого платья с кружевами мне за безумные деньги сшила что-то портниха, к которой ходят жены твоих энкавэдэшников. Пойми, я тебя люблю и Полечку люблю, – и Оля погладила Борисова, – но наша семья – в ней что-то не так. Слишком много лжи. Как с платьем – вроде то, о чем мечтала, но за безумную цену и никудышного качества. Я иногда думаю – лучше бы я была как Света или Марина или давно уже отправилась со всеми туда. Было бы честнее.
– Не говори так, – отвечает Борисов, – мы что-нибудь придумаем. Может, уедем отсюда, ты же знаешь, я не люблю Ленинград.
– Куда мы уедем? – говорит Оля, – я же филолог. Кем я буду работать? Учительницей литературы в сельской школе?
Минуту назад ты была готова ехать в Сибирь, думает Борисов и перебирает светлые Олины волосы. Потом они снова немножко целуются, и снова немножко говорят, и уже перед рассветом Оля плачет, а Борисов утешает – и в это время гаснут фонари на Литейном мосту, укутанные женщины в парадных и черных ходах проверяют списки, пока сослуживцы Борисова избивают их отцов, сыновей и мужей, пока черные маруси возвращаются с ночным уловом, а в своих квартирах военные, партийцы, ученые и писатели наконец-то засыпают, успокоенные, – сегодня обошлось, за ними не пришли.
Оля и Борисов, обнявшись, спят, и ему снится гранитная набережная, тяжелая черная вода – вода и молчание. Он видит молчание: оно клубится, как пар. Клубы́ молчания – и какие-то люди палками подталкивают к воде Олю с маленькой Полей на руках. Тоже молча. Все ближе и ближе к краю, и вот Олина нога срывается, Оля взмахивает руками, вскрик – и темная вода смыкается над головой их дочери.
Наверное, все-таки надо уехать из Ленинграда, здесь становится слишком опасно, думает Борисов. Когда Ежов отправится следом за Ягодой, надо, чтобы нас здесь не было. Куда-нибудь в республики, на стройку, не по линии органов, а по партийной путевке. Будем жить тихо и счастливо – так думает Борисов, но сам не слишком верит. Оля в самом деле хочет развестись. Да, он может ее уговорить, может потянуть время, увезти на Украину, куда-нибудь еще – но весь этот год, когда они занимались любовью, ему казалось, что это в последний раз.
Может, зря в двадцать восьмом он ушел из УГРО в ЧК? Слишком сильно испугался, когда понял, что тот чекист роет материал на Олю. Решил, что спокойней самому быть чекистом. В конце концов, он поклялся защищать свою семью – но больше никого. Люди, которых приводили на допросы, – он им ничего не должен. Все чаще и чаще это оказывались те, кто двадцать лет назад лишил его детства, отправил скитаться по стране с отцом и матерью, а потом лишил и отца, и матери. Когда я пришел в органы, думает Борисов, всех настоящих врагов советской власти уже уничтожили. А тех, кто служил этой власти, мне не жаль. Партийцы, комсомольцы, попутчики, спецы, меньшевики и эсеры – они все заслужили.
Среди них не было невиновных, не было! Всё, в чем их обвиняли, было правдой – эти люди в самом деле были предателями. Они предали страну, где жил маленький Гриша, страну, которой не существовало уже двадцать лет.
Было так легко их ненавидеть. Нужно только напоминать себе, что такие же, как они, в двадцатом году расстреляли его родителей где-то на Украине.
И я не лучше, думает Борисов, я тоже заслужил – арест, допрос, конвейер, лампу в лицо, пять ночей без сна. Да, заслужил, но это как на войне: ты убиваешь тех, кто не сделал тебе ничего плохого, а они пытаются убить тебя. Все честно. Главное – не думать о том, что когда убиваешь, ты убиваешь не одного человека, твоего врага. Ты убиваешь его нерожденных детей, убиваешь все то, что могло случиться в его жизни, в том числе то будущее, в котором вы уже перестали быть врагами. А еще разрушаешь жизни его жены и детей.
Брисов говорил ему об этом семнадцать лет назад. Но Брисову было легко – он погиб на войне.
Если бы я все время помнил о нерожденных детях и чужих женах, я бы давно сошел с ума.
Хорошо бы снова началась война – и у врагов тоже было бы оружие. Может, я бы смог тогда умереть достойно, как подобает человеку из рода потомственных военных.