Галин отец махнул рукой:
– Какое там трудиться, душ приму – и спать. А вы продолжайте, пожалуйста, не стесняйтесь. Я в кабинете лягу. Только пусть Галина уберет, чтоб утром было чисто.
Ходить по пустой квартире, избегать глядеть на грязную посуду в мойке, принять душ в час дня, не слышать телефонный звонок, когда сидишь на кухне, – и так день за днем. Вторая половина жизни скучнее первой – только воспоминания помогают убивать оставшееся время, показывают кино лучше любого телевизора. Временами память сама включает ускоренную перемотку.
Вот все сидят за круглым столом, пьют чай из фарфоровых чашек. Мальчишки подкалывают друг друга, пытаются острить.
– Они как обезьяны, – шепчет в ухо пьяный Шурик, – прочтут одну книжку и цитируют полгода. Я, может, Ильфа и Петрова раньше всех читал, ну и что? – И обнимает за плечо, тянется к коленке.
Вот Джамиля выходит покурить на кухню. Шурик идет за ней. Бычок с шипением гаснет в раковине. Они целуются. Джамиля стоит на цыпочках, Шурик не знает, куда деть руки. Большая кухня, просторная. Больше, чем в коммуналке, – и вся на одну семью.
Вот ребята прощаются с Галей в коридоре. Они спешат на метро, думают, что Шурик уже спит, а про Джамилю и вовсе забыли.
Целуется Шурик бестолково, неумело и влажно. Джамиля устала стоять на цыпочках, она прижимается к Шурику, животом чувствуя твердый бугорок. Шурик смущается и все время отодвигается.
Вот растерянный Шурик один на кухне. Наверное, пытается понять, что не так, где информационный сбой. Вертит в руке пачку «Беломора», берет папиросу, впервые в жизни затягивается и долго кашляет, согнувшись над раковиной.
Вот Джамиля и Галя в гостиной.
– Мы думали, ты тоже ушла, – говорит Галя. Она, конечно, хочет сказать: извини, мы про тебя как-то забыли, но не решается. Вместо этого предлагает: – Можешь остаться. Ляжешь здесь, утром вместе поедем.
Джамиля представляет, как пойдет ночью через весь город, и соглашается. Собрав посуду на поднос, нетвердым шагом идет на кухню. Через несколько секунд слышен грохот.
– Эти ваши шпильки, Милочка, еще надо научиться носить, – говорит Окунев. – Вы знаете, ребята у нас в институте подсчитали: давление на пол, которое создает такой каблук, равно давлению ноги слона.
– Я все-таки не слон, – пьяно обижается Джамиля.
Они сидят вдвоем на кухне. Разбуженный грохотом бьющейся посуды, Окунев-старший отправил детей спать, достал аптечку и бутылку лабораторного спирта – промыть порезы.
Сразу хватили грамм по сто – снять стресс.
Обожгло горло воспоминаниями, аж слезы выступили. Вот так она и сидела когда-то с Ворониным: блиндаж, стол, бутылка спирта, два стакана. Перевела дыхание, хриплым голосом сказала: Надо повторить.
Джамилю он сразу стал называть Милой, а когда они выпили в третий раз – Милочкой.
– Моя Людмила хорошо умела ходить на высоких каблуках, – говорит Окунев, – хотя таких высоких в наше время не было.
Джамиля берет его за руку:
– Галя говорила, она умерла…
– Рак груди, – отвечает Окунев. – У молодых все очень быстро. Сделали операцию, но не успели. Пошли метастазы, и через полгода – всё.
На войне Джамиля видела много смертей, хоронила друзей и убивала врагов. Она привыкла, что люди умирают от артобстрелов, бомбежек, пулевых ранений и колотых ран. Этой ночью она поняла: те, кто избежал смерти на войне, обречен умереть от болезней и старости. На мгновение Джамиле показали будущее Веры и Люси; ее собственное будущее.
Они смыли новым глотком спирта мысли о смерти, говорят о всякой ерунде. С Окуневым-старшим куда приятней, чем с Шуриком или Галиными друзьями. Наверное, разница в возрасте меньше.
– Сколько вам лет? – спрашивает она.
– Страшно признаться, – улыбается он, – шестьдесят пять. А вам?
Джамиля предлагает угадать, Окунев говорит «двадцать семь», она смеется – больше, больше! – он не верит, Джамиля говорит: тогда я тоже не верю, какие шестьдесят пять? Сорок, от силы сорок два. Окунев лохматит седые волосы, распахивает на груди халат: Видишь, здесь тоже седина, морщины… я старый человек, Мила!
– Да нет, ты посмотри, какие у тебя мышцы, – говорит Джамиля, тычет Окунева пальцем в грудь, а потом не убирает руку, а медленно ведет ладонью по коже, разглаживая морщины, и оба уже знают, что случится дальше. Видать, какие-то информационные биты пробежали от пальцев к груди или обратно, и когда Джамиля осторожно убирает руку, Окунев почти трезвым голосом говорит: Давай порезы промою, пока не весь спирт выпили, – и на этот раз уже его очередь скользить ладонью по коже, двигаться по ноге, выше, выше, выше, забираясь под подол платья и даже там не останавливаясь. Джамиля закрывает глаза, хрип трубы снова звучит в ушах, мелкая рябь волн пробегает по телу.
Они начинают целоваться, Джамиля говорит: Пойдем к тебе. Как-то неловко целоваться с отцом и сыном в одну и ту же ночь в одном и том же месте.
Джамиля через голову стаскивает платье, снимает трусы и лифчик. Окунев скидывает халат. В предутреннем свете вполне различимы морщины, седые волосы, дряблая кожа. Джамиля ложится на диванчик и закрывает глаза. Мужские губы пробегают по ее телу, подбираются к соскам и замирают.
Джамиля слышит всхлипы. Не поднимая век, она кладет руку на взъерошенный седой затылок и нежно гладит.
– Извини, – говорит Окунев, – я… я не смогу, наверное. Десять лет у меня никого не было, как Людмила умерла. Я старый уже, что тут скажешь.
– Давай просто полежим, – говорит Джамиля.
– Она умерла на этом диване, – говорит Окунев, – я был с ней. Людмила была врач, и она описывала… как все происходит… как холодеют ступни, потом холод подбирается к коленям, к бедрам, поднимается по животу. Как будто входишь в ледяную воду. И когда вода стала ей по грудь – она умерла. А я заплакал, стал целовать ее, уже мертвую… пока не наткнулся губами на… на то место, где была отрезанная грудь… там были только шрамы… с тех пор я не видел женского тела… извини… я свое отлюбил, машинка больше не работает, – и Окунев приподнял свой пенис, поникший среди седых курчавых волос.
Светает. Надо будить Галю и бежать на завод, думает Джамиля, но продолжает лежать, то и дело проваливаясь в сон.
Окунев рассказывает, Джамиля, засыпая, слышит какие-то обрывки: похороны Людмилы, космическая программа, потом почти кричит:
– Мы все занимаем место умерших! Лежим на их диванах, живем в их квартирах! Наши города стоят на костях! Недостаточно уважать – надо воскрешать, воскрешать умерших! – и Джамиля думает: какой странный сон! надо заставить себя проснуться и бежать на завод!
А Окунев продолжает все то же: Не воскресение, как у христиан, а воскрешение, научно-материалистический процесс! – и тут Джамиля уплывает куда-то на волнах своего странного сна и уже почти не слышит, как Окунев бормочет: