Карголомский поднес огонь к закрытым векам старухи.
– Ай мертвая? – забеспокоился Епифаньев.
– Может, и померла… – равнодушно пожал плечами «внучок».
Паче чаяния, бабка расперла очи и сказала:
– У-у-ух…
Точь-в-точь лесной филин.
Сейчас же одна из оспин поползла по скуле. Старуха выпятила губу и дунула в сторону оспины. Та отпала и с тихим туком упала на пол.
– Это ж тараканы! Она вся тараканами усыпана!
Только тут я разглядел: на лице у хозяйки дома сидело с полдюжины коричневых постояльцев, они же покрывали всю ее одежду, трыньками у нас под сапогами и, кажется, бегали по потолку.
– Я не буду здесь спать! Да лучше на мороз! Я не стану…
– Тише! – прервал Андрюшу Карголомский.
Он подался на крыльцо, и мы вслед за ним.
– А я бы не побрезговал. Чай не клопы, не закусают. Не знаю я, какой у нее тиф, может, и нет никакого тифа, – раздумчиво произнес Епифаньев.
Карголомский молчал.
Выбирая между отвращением и желанием выжить, я счел второе более важным:
– На морозе погибнем.
– Можно костерок разложить… – уныло потянул Евсеичев.
Карголомский молчал.
– Или к первой хате вернуться? Тоже ж ведь, какой у них там тиф? Непонятно мне, – вслух размышлял Епифаньев.
– Лишний раз и помереть нестрашно, – подначивал его Андрюша. – Зато даром!
Холодный ветер покусывал нас колкими ледяными зубками. Какой там костер! Надо бы отыскать дом, где корниловцы успели устроиться, как следует. Авось влезем, вторым-то слоем…
Наконец, заговорил Карголомский:
– Сюда вернуться мы успеем, – и зашагал к очередной избе.
С неба глядел на нас иссиня-бледный кусочек сала. Очень тонкий кусочек великолепного домашнего сала. Несчастная моя нога давно перестала чувствовать ожоги холода. Она занемела, и необычная деревянность мышц пугала меня. С полчаса как начал я бояться обморожения. Да, возможно, у меня появится отличный повод вернуться домой, не вступая с совестью в споры, да только тело доберется до две тысячи пятого года таким, каким оно стало в девятьсот девятнадцатом. Проклятая отставшая подошва! Мне нужно тепло, мне очень нужно тепло…
На перекрестьи двух кривых деревенских улиц стоял невысокий сруб колодца, а поверх дощатой крышки лежали крюк да деревянное ведерко. Рядом с ним, за плетнем, возвышался большой деревенский дом, весь вид которого сообщал внимательному наблюдателю о солидном достатке хозяев. Во-первых, он был покрыт дранкой, а не соломой или тростником, как соседние хаты. Во-вторых, за могучими его плечами, в глубине двора, укрывались строения под стать дому-богатырю. Черная баня – иной избы поразмеристее. Титанический хлев – правда, скотина в нем не мычнёт, не мекнет. Скотину, прознав о нашем приближении, всего вернее, свели «на хутора», «к сеструхам», или кто там есть. Из какой-то другой, романной жизни вспоминаю: краснопартизанский вожак отобрал у крестьян свинью… Видно, дело он имел с простаками. Тут курицы не сыщешь: пару месяцев назад, в богатом месяце сентябре, да при нашей силе, все было иначе. Теперь никто не видит резона кормить добровольцев…
На стук вышла опрятная старуха в пуховом платке, тяжелом домотканом платье и кожаных чунях. Наши лица она освещала большим квадратным фонарем казенного происхождения. Украли его, по всей видимости, с железной дороги.
– Приходили ж уж ваши… Хворые мы… разболелися мы… старый наш разболелся, дак фершал говорит – тиф…
В словах ее только глухой не расслышал бы напряжение: тревога поглаживала струны голосовых связок. Однако позу она приняла горделивую, хозяйскую.
Карголомский не ответил ей ничего. И не в его обычае было гримасничать, пугая кого-то суровым выражением лица. Но князь по роду своему происходил из бар. И чувствуя перед собой барина, старуха подалась назад, склонив голову.
Тепло-о… До чего тут тепло-о… Как же ловко они печь натопили, жар стоит невероятный! Ох, хорошо. Ах, замечательно. Кажется, сама стихия жизни пыхнула мне в лицо печным теплом, когда я входил вместе со всеми нашими в горницу…
Кроме хозяйки жил в доме дед. Он лежал на высокой лавке, укрывшись рогожей. Звук наших шагов напугал старика. Он немедленно натянул рогожу до самых очей, и я первое время видел только его макушку, седенькую и лысоватую. Да еще тихонько качалась лубяная люлька с младенцем, привешенная к железному крюку, торчащему из потолка.
– Болеет ваш супруг? – осведомился Карголомский.
– Да как болееть? Помираеть.
– Что же вы ребенка в другой дом не унесли? Тиф для него губителен.
Старуха помедлила и едва слышно забормотала:
– Глухая я… Не пойму чего-то… Совсем глухая стала… Ничего не слышу, ничего не пойму…
– Тетеря! – зарокотал Епифаньев, – малого загубишь! При больном зачем его держишь?
Я пригляделся к печи: не пошла ли она трещинами от епифаньевского голосины? Цела. Еще поработает на мою несчастную ногу.
Старухе стало ясно – ссылками на глухоту от нас не отделаешься.
– Дак… мы люди простыя, кого Бог прибереть, того и прибереть…
Дед зашевелился под рогожей, поправил подушку и выглянул. Интересно ему стало, какие гости пожаловали ко двору. Лицо у него оказалось птичье, остроносое, с едва заметным подбородком и маленьким ртом. Дед рассматривал нас деловито, вертел головой, тыльной стороной ладони вытирал губы. Ни малейших следов болезни я не заметил.
И стало во мне понемногу подниматься раздражение. А не прав ли часом Епифаньев? Не ломает ли перед нами комедию гостеприимное население? Не хотят ли пахари-богоносцы выпереть чужаков на ночь глядя? Злость подкатила мне под горло тугим комом. Неужто надо мне лишиться ноги, чтобы им спокойно почивать на печке? А? Неужто нам всем у костра замерзать или по взводу на избенку тесниться? Почему нет в них никакого милосердия? Почему?
Карголомский, щуря глаза, спрашивает:
– А где ваш кормилец?
Старуха молчала с полминуты, потом вздыхает и говорит:
– Дак померли. Все померли. На Пятидесятницу в землю закопали и кормильца, и Настю нашу… Одни мы тут, скоро сами помрем…
Слышится мне фальшивинка в ее словах. К тому же дед начинает картинно кашлять и корчиться на лавке. Больно резов старичок.
– Ком-медия! Сейчас помру, – сообщает Епифаньев.
– Чувствуешь жар? – нервно интересуется Евсеичев.
– Да не от тифу, от смеху!
Надо полагать, мужик, хозяин избы, скрывается от мобилизации, баба его – от солдатских ласк, девки, если есть они в хозяйстве, – от того же самого. Заодно и за скотиной приглядывают. А со стариков лишнего не возьмешь.