Антон попытался записаться к ней на урок, но выяснилось, что очередь желающих слишком длинна. Кто-то познакомил их в библиотеке, но он не был уверен, что она запомнила его. Она всегда проносилась по коридорам так быстро, всегда в окружении большой или маленькой свиты, всегда напевая, спеша, утекая. Взгляд ее ловил и отпускал мелькавшие кругом лица так мимоходом, словно все это были мячи, улетавшие за край площадки, не стоившие взмаха ракетки.
Ее задыхающийся голос за окном будил его каждое утро. «Да… еще… еще… О, какой ты… Да, да, да!..» Он некоторое время лежал, не открывая глаз, пытаясь вообразить, что голос обращен к нему. Потом вскакивал, бежал под душ, продирался мокрой головой сквозь рубашку – влажный холодный след надолго оставался на спине – и выходил со скучающим видом из общежития. Да, бывают студенты, которые любят рано вставать. Которым некуда спешить, потому что все необходимое сделано с вечера. Которые легко обходятся без завтрака, без модной беготни по дорожкам, но обожают поглазеть на солнечные пятна, ползущие по псевдоготическим стенам, на попрошаек-белок, выстраивающихся вдоль края газона, на птичьи свары в зарослях плюща. А это что у вас тут? Теннисный матч? Тренировка? Что ж, можем себе позволить поторчать несколько минут и у корта.
Ее щиколотки, охваченные носками с синей полоской. Ее икры с раздвоенной быстрой мышцей. Ее колени, всегда в пружинящей работе, всегда далеко друг от друга. Ее самое-самое, под летающей, белой, непотребной юбчонкой. Ее круглые двойняшки, прыгающие под майкой, пытающиеся замешаться в игру, в которой им нет ни места, ни роли, не понимающие – глупышки, – что им просто повезло, что в древние, дославянские, амазоночные времена не жить бы им вдвоем, что одну бы – правую – выжгли в младенчестве, чтобы не мешала размаху руки с копьем. Ее руки, тонкие и сильные, как жилы катапульты, посылающие мячи через сетку с таким разгоном, что двухсотфунтовый детина на другом конце площадки вот-вот разорвется на пять частей, пытаясь дотянуться до них. Ее черные кудряшки, стянутые белой лентой. И наконец, ее лицо, тонкой и нежной резьбы, с тонким вздернутым носом, с напряженным в полуулыбке ртом, выкрикивающим непристойные команды. Лицо, от которого любовная горошина в горле разрастается в гигантскую сказочную репу – семерым не вытянуть, воздуха не вдохнуть.
В ноябре корты закрыли, и жизнь стала пуста. Иногда он встречал ее на коротких, под падающим снежком, перебежках из одного учебного корпуса в другой. Она на секунду замедляла бег, вспыхивала мгновенной выжидательной улыбкой, но он всегда упускал этот момент. Даже если у него было что-то заготовлено заранее, он не успевал воспользоваться отпущенной ему секундой – и она убегала. Однажды он все же пересилил себя и крикнул ей – уже почти вслед, почти убегающей:
– Завтра. В час дня. Кафе «Доминик». Ланч.
– Хорошо, – крикнула она через плечо.
Но не пришла.
Они встретились дня через три.
– Что-нибудь случилось? – спросил он.
– Когда?
– Вы не пришли к «Доминику».
– А, верно. Не пришла. Кстати, я потом очень жалела.
– Может быть, попробуем еще раз?
– Когда?
– Завтра. Там же, в то же время.
– Чудно, договорились.
Поток студентов уносил их друг от друга. Она помахала ему варежкой над головами.
И снова не пришла.
Он был ошарашен. И взбешен. Он чувствовал себя ограбленным. В следующий раз, увидев ее в толпе, он подкрался сзади и прошептал над ухом:
– Играем в игры? Получаем удовольствие? И много у нашей кошки таких глупых мышек в запасе?
Она посмотрела на него отчужденно и недоумевающе. Когда она хотела изобразить высокомерное презрение, ей приходилось откидывать голову неестественно далеко назад.
– Мама не говорила вам в детстве, что нарушать обещания нехорошо?
– Я не смогла прийти. Меня задержали дела.
– Такое случается. Но обычно люди звонят потом и объясняют, что произошло.
– Это было бы как извинение. Я ненавижу извиняться. Мама в детстве учила меня просить прощения за порванный чулок, за несделанный урок, за чихание, за ковыряние в носу. Эй, вы там, в дальнем ряду – вы не слышали, как я пукнула? Так вот – я извиняюсь! Теперь хорошо? Почти не пахнет?
Он не удержался – хихикнул.
– Честно сказать, я и обещания ненавижу, – сказала она. – Мы ничего не можем изменить в своем вчера – так? Ничего не можем изменить в сейчас. Так неужели лишать себя свободы и там, где она еще выживает, – в завтра?
Он решил, что она просто издевается над ним. В конце концов, она была звезда. И знаменитость. Она делала революцию. Тогда все делали революцию, но она была где-то далеко впереди всех. Если, скажем, все занимались свержением плохого правительства в какой-нибудь далекой стране, то ее группа уже занималась свержением того правительства, которое только должно было прийти на смену нынешнему. И если выходили на демонстрацию с требованием окончания войны и вывода войск, то она уже несла плакат против войны, которая еще даже не начиналась, и вывода войск оттуда, где их еще не было. А когда все подписывали петиции против испытаний ядерного, бактериологического, лазерного, огнестрельного, химического и даже холодного оружия и вывешивали плакаты в окнах общежития, она прокралась и наклеила плакат аж на багажник патрульной машины, и полицейские не могли понять, почему студенты за стеклами хохочут и показывают на них пальцами.
Антон тоже подписывал петиции, демонстрировал, носил плакаты. Однажды он даже провисел ночью полчаса под мостом над шоссе, макая кисть в ведро с краской и выводя огромными буквами слово «Долой…». (Второе слово лозунга рисовал неизвестный ему и невидимый в темноте напарник, и он так и не узнал, что же там было, потому что полиция закрасила оба слова на следующее утро.) Но делал он это все без страсти, больше из страха быть зачисленным в реакционеры, то есть в отверженные. Потому что не принять участия в свержении плохих правительств и прекращении войн в далеких странах в те годы было так же опасно, как пойти пешком через перегруженное шоссе в час пик.
Другое дело – она, Ольга. Это был ее мир, ее стихия. В этом мире не выполняли обещаний, не уважали чужую собственность, не извинялись, не требовали и не выказывали благодарности, не помогали ближним – а только дальним, не слушались родителей, не делали домашних заданий, не сеяли, не жали, но каким-то образом перелетали из одного дня в другой да еще становились при этом объектом завистливого восхищения. Все было чуждо Антону в этом мире. Именно там, в густых его чащобах, легко уживались большие и маленькие Горемыкалы, именно там им было так удобно прятаться, что никакой, самый меткий выстрел не мог отыскать их и парализовать хотя бы на день, на час.
Так почему же, спрашивается, когда она вылетала ненадолго из этих джунглей и на минуту застывала перед ним со своим вздернутым носиком, с тонко вырезанной, выжидающей улыбкой, он испытывал толчок такой острой и счастливой близости ко всему на свете? Почему никак не мог стереть ее из памяти и поддаться призывным взглядам Сары Капельбаум, которая была сама надежность, верность и обстоятельность? Почему все люди порой казались ему закрытыми дверьми и только она одна – незапертой, готовой вот-вот распахнуться?