Прийти на эмигрантские проводы в полной капитанской форме — это было типично в духе Эмиля. Он стоял в стороне, положив Оле руки на плечи, улыбался, вслушивался в ее слова, склонив голову, понимающе кивая. Лейда мысленно попыталась убрать очки в широкой оправе, фуражку и вспомнить это лицо — не лицо, а перекошенную белую маску со следами ее ногтей, на фоне свисающих лоскутьями штор, содранных обоев, опрокинутых цветов, рассыпанной на столе земли. Нет, не получалось. Казалось слишком несовместимым. Да и тогда, десять лет назад, когда с ним впервые это началось, мало кто из знакомых верил ей. И все же сейчас она не могла бы сказать с уверенностью, с чего началось ее охлаждение к нему: с безумных сцен, драк и скандалов или вот с этого важного всепонимания, с вдумчивой назидательности, которая была сейчас на его лице, склоненном к дочери.
— Вот, пытался уговорить остаться со мной. Не хочет.
Они подошли, все еще полуобнявшись, но та поспешность, с которой Оля выскользнула из-под его руки и нырнула матери под мышку, ясно показывала — ей тоже было не по себе с отцом.
— Ну как ты? Не жалеешь? Не страшно? Я все же так и не могу понять: что тебя вдруг сорвало? Да еще так стремительно. Жила себе налаженной жизнью, никто тебе не досаждал. Кроме бывшего мужа, правда, хе-хе. А там? На что ты рассчитываешь?
— Как-нибудь устроимся. Так уж все сошлось, знаешь, пришлось срочно ехать. Много причин. И работу мне там обещают, есть знакомые. Не пропадем.
— Кажется, из всех провожающих у меня больше всего шансов увидеться с вами.
— Думаешь, тебя и впредь будут выпускать в загранплавание? Родственники за границей — они ведь этого не любят.
— Во-первых, как тебе известно, у меня и другие дети есть — здесь, в Таллине. Заложников хватает. А во-вторых, наш брат-капитан почти не сбегает. Слишком высоко мы здесь стоим, слишком больно будет там падать.
— Оля напишет тебе, когда мы устроимся. Прости, если навлечем на тебя какие-нибудь громы. Поверь — выбора не было.
— Переживем, переживем… Только… — он наклонился к ее уху, взял за плечо. — То, о чем я тебе в письмах писал… Ну ты знаешь… про новое замужество… Это остается в силе… Я не допущу… не смогу стерпеть…
— Да кто меня возьмет — старушку с таким обозом, — попробовала отшутиться она.
— Нет, я серьезно… Очень… Ты же знаешь — это сильнее меня.
Он поцеловал ее в губы, всмотрелся долгим взглядом в лицо, кивнул. Потом чмокнул на прощание дочь и бабку Наталью, стал пробираться на выход — кружным путем, чтобы пожать руку и назидательно погрозить пальцем Илье.
Лейда рассеянно гладила по голове Олю, всматривалась в компанию, окружавшую сына. Там пили шампанское, смеялись, кто-то наигрывал на гитаре. Илья — все еще ошеломленный, не знавший, как реагировать на то, чего в жизни у него никогда не было — завистливое изумление кругом, — стоял в центре, часто утыкая лицо в стакан, облизывая исколотые пузырьками шампанского губы. Отец его был очень напуган их отъездом (он и без того еле держался на работе) и приехать на проводы не решился. Но Виктория примчалась два дня назад и теперь, зареванная и нетрезвая, висела на плече Ильи, бормоча что-то в ухо, пачкая помадой. Кажется, они тоже ухитрились выкроить время и проститься как следует. Их объяснения насчет затянувшейся на всю ночь вечеринки у приятелей звучали куда как путано. Вот, значит, и дожили: у моего сына женщина. Ох, только бы не всерьез. Впрочем, какое это имеет теперь значение? Все это остается где-то там, за расширяющейся полоской, уплывает, растворяется в дымке. Но неужели это физически возможно: перестать дрожать за детей? Неужели пройдет несколько часов, и опухоль под названием «что они сделают с детьми?» исчезнет?
— Лейда Игнатьевна, вы следующая, — сказал Мышеедов. — Я предупредил, чтобы к вам не очень придирались.
— Да-да. Спасибо.
— В Вену мы сообщили вашим друзьям время прилета. Вас встретят. Вы уж уговорите их, чтобы они без фокусов. Чтобы Архипова сразу отпустили. И целехоньким.
— Я постараюсь.
— Вы же видели подполковника, поняли, какой он человек. Он ведь на свой почти риск на обмен пошел. Такого человека грех обмануть. Он за Архипова, если с ним что случится, вас на дне моря найдет и тут же акулам скормит. Извините, конечно.
— Да, я понимаю. Золотое сердце.
Прощаться нужно было перед входом в таможенный зал — оттуда уезжающих уже не выпускали. Поплыли в последний раз лица друзей: улыбающиеся, заплаканные, что-то говорящие. Мелькали и незнакомые — медсестра из больницы? Олина учительница? Свесился с балюстрады Павлик с поднятой рукой, она замахала — вижу! помню! не упади! В последний момент вынырнул коротышка с усиками, стал с энтузиазмом жать и трясти руку.
— Вот так, значитца, обернулось… Уезжаете… Счастливо… Не забывайте нас.
— Вас забудешь, как же.
— По всякому жизнь играет. Не довелось нам это самое… поближе… Удачливая ты… курва…
Именно этому словечку суждено было оказаться последним, что она слышала в прежней, доотъездной жизни. Потом стеклянно-матовая дверь таможенного чистилища задвинулась, и все голоса и звуки оттуда слились в ватный загробный гул.
2
Видимо, чувствуя что-то непристойное в том нервном и радостном возбуждении, которое охватило их в самолете, эмигранты старались сдерживаться, не привлекать внимания прочих пассажиров, вести себя достойно, как ведут выписанные из больницы под взглядами недавних соседей по палате. Но во время пересадки в Берлине, когда летевших на Вену отвели в специальный зал ожидания, ликование стало прорываться открыто — размашистым жестом, громким смехом, готовностью заговорить с незнакомым. Полились обычные эмигрантские байки и легенды.
— …А мой шурин, представляете, решил вывезти несколько бриллиантов в каблуке, но в последний момент испугался и перед самым таможенным залом обменялся ботинками с братом. А кто-то, видимо, еще раньше донес. Потому что в зале его сразу на обыск и сразу: «Снимай ботинки». Искрошили в мелкие куски — и полный конфуз. А шурин приободрился, кричит: «Я босиком в Европу не поеду. Вы не имеете права меня без обуви выгонять». А они: «Мы вам не обувной магазин. Возьмите у кого-нибудь из провожающих ботинки и летите с глаз долой». Тут брат его разувается и — ха-ха! — чего не сделаешь для родного человека! — отдает ему ботинки. Так шурин и улетел с бриллиантами.
— Да, удачно. А вот из Грузии, говорят, подпольный миллионер уезжал. Все, конечно, понимали, что он будет миллионы вывозить. Но как? Уж обыскивали их, уж смотрели — каждую вещь лазером прощупывали. А у него и вещей почти не было. Так — одежонка, фотоаппарат, ковер, обручальные кольца. Правда, мебели дешевой накупил в магазине. Уж таможня эту мебель щупала, нюхала, скребла, ковыряла. И ничего — так и отпустили. А он приехал в Израиль, получил по морю свою мебель и все гвозди тут же из нее клещами повытаскивал. А гвозди-то из платины. Вот так-то.
Бабка Наталья тоже нашла собеседницу: молодую женщину, не слыхавшую песен Лещенко, стихов Северянина, не видавшую в кино Мэри Пикфорд, считавшую, что Эстонию русские отвоевали у Англии во времена Крымской войны. Илья, отведя Олю к высокому окну, складывая и разводя ладони, объяснял механику самолетного крыла: