Синельский же, отряхнув с себя прах суетных подозрений в преднамеренном, а также в непреднамеренном убийстве, истребовал из личного фонда директора магазина две бутылки наилучшей, по девять рублей «Сибирской» и, несмотря на это, злой и расстроенный шел к себе в номер ведомственной гостиницы, где все окна выходили во двор-колодец. Он толокся в этом городе без малейшей пользы вот уже несколько недель, после того, как Аракелян разослал по всей Руси великой искать «то, не знаю что», с одной стороны, и шпиона-телепортанта — с другой. Поскольку в последний месяц по всему белому свету только и разговоров стало, что о Романовых, после небольшого промежуточного совещания с начальством, — если быть точным, то с Угловым, Аракеляна найти было невозможно, ибо он глухо сидел на бюллетене, — решил Синельский проверить собственную бредовую версию: не связана ли засылка телепортанта с этим романовским психозом. Хотя, конечно, нет ни малейшей уверенности в том, что шпион отправился в Свердловск, подумаешь, постреляли там из них кой-кого, — а не в Кострому, не в Камень-на-Оби, не в Крыжополь-на-Амуре, наконец, если такой город есть: Мише отчего-то казалось, что есть. Впрочем, по приезде в Свердловск удалось как будто некоторые следы этого самого Федулова проследить: вроде бы он тут как раз сошел с самолета, получил за хорошую взятку место в гостинице, отдельный номер, вроде бы все время баб к себе водил в номер и чуть в неприятности не влип из-за этого — но дальше следы терялись. От нечего делать, а верней, чтобы делать хоть что-то, чтобы шли суточные, командировочные с надбавкой за вредность и отсутствие выходных, оперативные и пр., стал Синельский по справочным книгам перебирать свердловских Романовых. Таковых оказалось в самом городе и окрестностях чуть больше восьми тысяч, капитан очень от этого огорчился — как могло случиться, что в том самом городе, где Романовых истребили якобы под корень, их опять наплодилось такое количество. Определенно, местные органы работали спустя рукава, надлежало устроить так, чтобы эта халатность им с рук не сошла. И, конечно же, надлежало всех этих нынешних Романовых проверить. Но это как раз Мишу не огорчило — он любил, когда много работы, когда командировка длинная получается.
В те довольно редкие часы и дни, когда Михаил Синельский оставался наедине с собой, а не выполнял, к примеру, оперативного задания по спаиванию группы эквадорских туристов, подозреваемых в завозе и распространении в СССР марихуаны, занзибарского пеницил-линоустойчивого триппера, нездоровых настроений и еще там чего у них на западе есть, в эти мгновения капитан был совсем иным человеком. Из маленьких поросячьих глазок исчезала муть, обычно приподнятые в раболепии брови опускались, вялым продольным морщинам лба приходила на смену суровая вертикальная складка, служившая как бы надстройкой на базис все такого же, к сожалению, как обычно, картофельного носа. И запой в эти дни бывал у капитана совсем не такой, как во все остальные, когда пил он не для удовольствия и не для поднятия бодрости духа, а просто по долгу службы. В такие дни он, может быть, даже и вовсе не стал бы пить, но боялся, что по выходе на работу записанная за ним четвертая алкогольная форма может на первых порах дурно повлиять на производительность труда.
А ведь жизнью Миша избалован не был, ох, нет. Детство пришлось на голодные и холодные военные годы, эвакуация занесла его вместе с матерью и старшей сестрой в ненавистный с тех пор город Чимкент, где было много глинобитных заборов, и, пожалуй, ничего больше от тех пор Миша не помнил, разве только бесконечные квадратики и прямоугольники продовольственных карточек разной степени изрезанности, которых в руках у матери было отчего-то всегда очень много; чем тогда мать занималась, за давностью лет Миша вспомнить уже не мог, а спросить у нее теперь, когда она, овдовевшая после смерти отца, успела сходить замуж за генерала авиационных войск Булдышева, успела овдоветь еще раз и занята была только увековечением памяти своего последнего мужа, с которым была так счастлива целых четыре года — спросить у нее теперь… Мамаша, кстати, последнее время была занята вообще только двумя делами: искореняла из рядов ветеранов пятой авиационной отдельной бригады, которой в свое время командовал Булдышев, тех, кого она именовала «примазавшимися», тех, кто не был истинным ветераном этой бригады и все-таки претендовал, гад, на пайки, льготы, путевки и многое другое, что, по мнению мамы капитана Синельского, вдовы Булдышевой, доставаться должно было одним только чистым душой и анкетой истинным ветеранам таковой отдельной бригады, явившей, как всем известно, в годы Великой Отечественной войны абсолютный мировой, до сих пор непобитый рекорд сброса бомбо-единиц в одну бомбо-минуту на изолированную человеко-единицу, — злые языки говорили, что все свои бомбы эскадрилья разом ухнула на одного какого-то нетрезвого лесника в Богемии, да и то промазала, но то были сплетни врагов народа. Вдова искоренила этих самых «примазавшихся» уже очень много, особенно одного наглого грузина. И было у нее в жизни еще одно дело, даже еще более важное. Поскольку ее мужу, генерал-лейтенанту Булдышеву, как дважды Герою Советского Союза, стоял бюст в Хорошево-Мневниках, она, вдова, не без резона полагала, что и сама когда-нибудь умрет. И вот уже больше двух лет вела она переписку с Хорошевским райкомом: завещала она все свои сбережения на то, чтобы, как умрет она, так похоронили ее вместе с мужем на Новодевичьем, а статую ее, вдовы, отлитую в бронзе, коленопреклоненную, поставили бы у подножья бюста в Мневниках, обнимающую пьедестал и безутешно рыдающую. Райком не соглашался, а вдова требовала и писала дальше. Из всего этого Мише было ясно только одно: что денег матерних ему не видать ни при какой погоде. Он, впрочем, и так на них не рассчитывал. Первый муж вдовы Булдышевой, натуральный родитель Миши, военный ветеринар, состоявший в советской кавалерии вплоть до ее расформирования в начале пятидесятых, когда стало ясно, что кавалерия против атомного оружия не выстоит, умер от белой горячки перед двадцатым съездом, а сыну завещал любовь к лошадям, С.М. Буденному и спиртному. На все эти любви оклада Миши худо-бедно хватало: на лошадях он ездил в манеже, когда раньше бывало свободное время, портреты Семена Михайловича повесил и дома над постелью, и в комнате Тоньки в укромном уголке за шкафом; пил преимущественно на представительские, на остаток денег раз в неделю играл по маленькой на ипподроме. Начальство его ценило, как за умение равномерно поддерживать заданную алкогольную форму номер четыре, так и за удачливость на операциях, да и вообще за высокую производительность. Даже в Теберду посылали несколько раз.
Михаил выплеснул в горло сто пятьдесят и быстро разжевал кусочек черного хлеба. Он умел пить и с иностранцами, даже глоточками — так пьют, кстати, кроме иностранцев, еще и армяне, а их в начальстве Михаила было больше чем надо. Но наедине с собой дурака валять было ни к чему: Миша пил залпом, даже не считая нужным после этого по-молодецки крякнуть. И портвейны всякие он наедине с собой тоже не пил. Не говоря уже о гадских коньяках, от которых изжога. «Нам подавай ценности нетленные!» — усмехался он про себя в таких случаях. Из нетленных, правда, любил более всего те, что в экспортном исполнении, «Посольскую» особенно. Но и эта, за девять, тоже была ничего. Особенно вот такая, бесплатная. Мертвый Петя Петров капитану больше не вспоминался.