За стенами монастырского храма ее уже поджидала аббатиса, высокая красивая женщина, отмеченная печатью особой, духовной красоты. Такие лица невольно задерживают на себе взгляд, а к их речам прислушиваются с особым вниманием, повинуясь их малейшим указаниям. История жизни аббатисы была довольно грустной. Единственная дочь обедневшего французского аристократа, она начала выезжать в свет как раз в тот момент, когда семья переживала самые трудные времена. Но девушка оказалась столь хороша собой, что ее появление в свете наделало много шума, и буквально через пару месяцев после первого бала у нее появилось уже два соискателя руки и сердца. Один – такой же бедняк, как и она, сын разорившегося маркиза. Второй – состоятельный фабрикант. Маркиз был молод, хорош собой и олицетворял собой утонченность минувшего галантного века. Его соперник был толст, неуклюж, но вызывающе самонадеян, как это свойственно отпрыскам буржуазных фамилий, которые сами сколотили свое состояние. Юная красавица была в отчаянии. Сердце ее разрывалось между любовью к маркизу и чувством долга перед семьей, влачившей просто нищенское существование. Впрочем, ее мнения никто и не спрашивал. Родители дали согласие на брак с богатым женихом. Что же до дочернего неповиновения, то такой вопрос даже не возникал, ибо подобное своеволие в приличной семье было просто немыслимо. За неделю до свадьбы случилось непредвиденное. Умер какой-то дальний родственник отца и оставил ему большое наследство. Казалось бы, все могло разрешиться благополучно, но, увы! Аристократы, если это действительно аристократы, как известно, не бросают слов на ветер. Они всегда держат обещание, даже если дали его какому-нибудь буржуа. Однако Дениза де Коленкур нашла-таки выход, достойный чести семьи. За день до свадьбы она приняла постриг под именем сестры Цецилии, оставив в прошлой жизни взбешенного жениха и погруженного в отчаяние возлюбленного маркиза. Собственные страдания, перенесенные в далекой юности, сделали мать-аббатису особенно восприимчивой к любовным переживаниям молоденьких воспитанниц.
Вот и сейчас грустное выражение осунувшегося и бледного личика Моны не осталось незамеченным ею.
– Деток еще нету? – поинтересовалось она с тем неподдельным интересом, с которым пожилые незамужние женщины расспрашивают о чужих беременностях и детях, словно компенсируя собственную ущербность.
– Нет! – с горьким вздохом ответила Мона.
– Ну, повода огорчаться пока еще нет! – бросилась успокаивать ее аббатиса. – Ты еще так молода, дитя мое! У тебя в запасе уйма времени. Все образуется, по милости Божьей!
Мона почувствовала непреодолимое желание рассказать настоятельнице все. Излить душу, поделиться с ней своими страхами и сомнениями. Ведь еще совсем недавно она доверяла этой женщине все свои детские секреты, бежала к ней за помощью и советом, когда беда, случившаяся с нею, казалась огромной и непреодолимой. Ох уж эти детские трагедии с их морем слез и совсем не детскими переживаниями. Но в ту же минуту Мона подумала и о другом. Многолетняя монастырская жизнь с ее строгими ограничениями во всем так или иначе сказывается на человеке. Поймет ли мать-настоятельница всю силу искуса Мамоны, сама не испытав ее? Ведь только тот, кто прошел через подобные искушения, выстоял и одолел их, только тот может дать действительно дельный совет, как вести себя в этой вселенской схватке добра и зла.
Нет, она не станет смущать душу этой добрейшей женщины своими неприятностями. Напрасно она надеялась, что снова обретет мир и покой за тихими монастырскими стенами. Ее место там, в миру, за оградой обители. Ведь именно там разворачиваются основные военные действия, там бушуют самые страшные соблазны, и там же их преодолевают.
Мона уезжала из монастыря под звуки колокольного звона, созывающего послушниц и воспитанниц на молитву перед обеденной трапезой. Несмотря на разочарование, визит все же не прошел даром. Она снова почувствовала прилив сил и мужества. В гостиницу она вернулась уже с наступлением сумерек. Последние всполохи закатного солнца окутали город розоватой дымкой.
«Вперед, орлы!» – вспомнила она вдруг призыв Наполеона, обращенный к своим солдатам, и неожиданно для себя повторила его вслух:
– Вперед, орлы!
И голос ее дрогнул.
Глава 25
– Я так рад, что вы пришли! – Кортли схватил Мону за руку, пылко пожал ее и так, не отпуская руки, проводил в гостиную парижских апартаментов Харриет Гольдштейн. Убранство комнаты поражало великолепием и почти кричащей роскошью. Повсюду громоздились огромные букеты лиловых орхидей, чьи отражения многократно повторялись в массивных зеркалах в тяжелых позолоченных рамах. Богато инкрустированная мебель, стилизованная под старину, в сочетании с розоватыми атласными шторами на окнах и абажурами такого же цвета на торшерах и лампах создавала атмосферу какого-то чувственного пресыщения и восточного изобилия, и это настроение еще более усиливал легкий запах сладковатого парфюма с явно восточными ароматами, который витал в комнате. В эклектике интерьера прослеживалась странная смесь американской тяги к экстравагантности и, как дань еврейским корням, восточного тяготения к роскоши. Впрочем, кто-кто, а уж евреи хорошо понимают, что такое истинный комфорт, даже если иногда он откровенно выставляется напоказ. Моне обстановка показалась несколько угнетающей. Но так приятно было среди тяжеловесного изобилия и роскоши снова увидеть мужественное лицо виконта, сумевшего сохранить в этом сугубо женском царстве свое мужское и даже мальчишеское начало. Что-то озорное было в выражении его лица, что-то такое, что наводило на мысль о школьных каникулах с их бесконечными забавами на свежем воздухе.
Впрочем, у Моны не было времени обстоятельно проанализировать первые впечатления, ибо буквально следом за ними в гостиную вошла сама хозяйка дома. Высокая, выше среднего роста женщина и такая худенькая, что в первую минуту Мона даже испугалась. Возникало ощущение, что сквозь ее тонкую белую кожу проступают кости. Белизна была тоже какой-то нездоровой, как это бывает у человека, перенесшего тяжелую и затяжную болезнь. На руках и на лице отчетливо проступали голубоватые жилки. Они разбегались в разные стороны, переплетаясь друг с другом, словно разветвления железнодорожных магистралей. На этом бледном продолговатом лице выделялся ярко-алый рот. Хозяйка двинулась навстречу Моне, сложив губы в приветственной улыбке, в которой было что-то змеиное. Харриет подошла ближе, и Мона увидела, как сильно у нее накрашены глаза, и без того темные, с каким-то лихорадочным блеском. Так блестят глаза у тех, кто долго не спал или очень-очень устал. Харриет посмотрела на Мону хищным изучающим взглядом, словно давая понять, как изголодалась по общению ее душа, упрятанная между двумя маленькими торчащими грудками. И голос, когда она заговорила, был такой же голодный, низкий, волнующий, с проскальзывающими время от времени грубоватыми интонациями, несмотря на всю умелую модуляцию его обладательницы.
– Как мило с вашей стороны заглянуть к нам! – воскликнула Харриет и прочувствованно сжала ее руку своей холодной как лед ладошкой. – А что принц? – Этот вопрос был адресован уже виконту.
– Будет через несколько минут.