Дьюкейн должен был сознаться себе, что его совершенно недвусмысленным образом возбуждает вид этого тела. В воображении он осторожно положил ладонь на золотистую шею, на характерный бугорок спинного хребта под сухой пружинистой копной темных волос и очень медленно провел ею книзу, по бархатистому выступу лопатки, к впадине на спине, которая отзовется на его прикосновение легким трепетом, — и дальше, по глянцевой поверхности бедра, и, еще более замедляя движение, по упругой округлости ягодицы, по ляжке, покрытой, как увидел Дьюкейн, бесшумно шагнув ближе к постели, золотистым пушком.
Что, если ее трахнуть, спросил себя Дьюкейн. Обыкновенно он никогда не употреблял это слово, даже про себя, и вот теперь оно вывернулось откуда-то, поразив его и приведя в еще большее волнение. И повторилось снова, произнесенное голосом Ричарда Биранна. Да-да: в какой-то момент их разговора Биранн употребил его. Так все-таки — что, если?.. Дьюкейн неслышно поставил стакан на прикроватный столик. Женщина лежала неподвижно, спрятав лицо в подушку, дыхание ее едва угадывалось по легчайшему размеренному нажиму на белую простыню в тени у нее под боком. Можно было подумать, что она спит. Дьюкейн воображал, как гладит это тело, вызывая невесомыми, подсказанными страстью прикосновениями присутствие обласканной плоти во всех мельчайших подробностях под легкими, словно перышко, пальцами. Он склонился над нею.
От тела Джуди исходил едва уловимый запах. Не лишенный приятности запах пота вперемешку с косметикой. Дьюкейн опустил глаза и увидел между лопатками женщины серую груду голубиных тушек. Он открыл рот, вбирая в себя запах Джуди. И снова ощутил прилив люциферовой легкости, и увидел поперек обнаженных золотистых плеч выведенную почерком Радичи надпись: «Да будут дело твое и воля твоя законом».
Вместе с тем Дьюкейн оставался абсолютно холоден. Холодный наблюдатель, живущий в нем, следил за происходящим и знал, что никогда, пусть даже робко, мимолетно, он не притронется к атласной золотистой спине Джуди Макрейт. А ведь она знает, что я до нее не дотронусь, подумал он. Знает — и, может быть, догадывается, что не могу. Вместо этого, опустив руку, он дотронулся до самого себя, удерживая и унимая то, что так жаждало Джуди.
Воистину, «гроб повапленный»
[42]
сказано про меня, думал Дьюкейн. Возился с двумя женщинами, шел на уступки, потерпел неудачу с одной, стал бедствием для другой. Во мне причина того, что такого человека, как Макрейт, влечет творить зло. Я не умею пожалеть несчастного, одарить пропащего надеждой или утешением. Я не испытываю сострадания к тем, кому возомнил себя вправе быть судьей. Неспособен даже заключить в объятья эту женщину. И вовсе не из чувства долга или заботы о ее благе — нет: просто из-за представления о самом себе, как существе безупречном, праведном, — странного мнения, которое упорно не покидает меня, как бы гнусно я ни поступал.
— Вставайте, Джуди, — ласково сказал Дьюкейн, отворачиваясь снова от кровати. — Поднимайтесь, девочка. Одевайтесь. Вам пора домой.
Он огляделся. Возле одного из стульев виднелось что-то белое и воздушное. На спинке стула висело летнее платье Джуди, в зеленый и лазоревый цветочек. Дьюкейн подобрал ворох мягкого, скользкого надушенного белья и швырнул его на кровать. Джуди со стоном перевернулась на спину.
— Я иду в ванную, — сказал Дьюкейн. — А вы одевайтесь.
Он зашел в ванную комнату и запер дверь. Воспользовался унитазом. Пригладил густые пряди своих темных волос и вгляделся в свое отражение в зеркале. Загорелое лицо с лоснящейся жирным блеском кожей. Выпяченные немигающие глаза. Дьюкейн высунул язык, большой и широкий, как лопата. Из спальни слышались звуки передвижений. В дверь негромко постучались.
— Все, я готова, — сказала Джуди.
Она стояла одетая. Легкое зеленое с лазоревым платье обтягивало ее туго, без морщинки. Какая грудь, подумалось Дьюкейну, ох, эта ее грудь! Ведь мог коснуться ее — хотя бы на мгновение. И еще — до чего она хороша одетая! Так, увидев после любовных утех свою возлюбленную одетой, мужчина вновь ощущает прилив страсти, но уже не столь бурной, более нежной.
Дьюкейн быстро прошел мимо нее и распахнул дверь спальни.
На площадке возникла некая суета, и Файви, шарахнувшись было назад, к верхней ступеньке, замялся на миг и повернулся в полутьме лицом к Дьюкейну. В черных брюках, в белой рубашке, Файви смахивал на вождя какой-нибудь революции на Балканах. Стоял он, несмотря на легкое смущение, с вызывающе поднятой огромной головой, медлительно теребя рукою ус.
— Файви, — почти срываясь на крик, заговорил Дьюкейн, — это замечательно, я так рад, что вы еще не ложились! Выведите машину и отвезите домой эту даму!
— Да, но… — начала Джуди, отступая обратно в комнату.
— Ступайте, не задерживайтесь, — ну же!
Не задевая ее, он зашел сзади и, шуганув, выпроводил ее в открытую дверь. Зажег свет на площадке.
— Всего доброго, — сказал он. — Мой слуга доставит вас домой. Поворачивайтесь, Файви, идите за машиной. Миссис Макрейт подождет вас у подъезда.
— Слушаюсь, сэр, — отозвался Файви и стал с достоинством спускаться по лестнице.
— И вы спускайтесь, — сказал Дьюкейн, обращаясь к Джуди. — Я с вами не пойду. Дождетесь Файви у парадной двери. Это минутное дело, до свидания.
— Вы на меня не сердитесь? Мы увидимся еще? Ну пожалуйста…
— Всего хорошего, дитя мое, до свидания, — сказал Дьюкейн, указывая ей на лестницу.
Она медленно прошла мимо и начала спускаться вниз. Минуты через две он услышал, как подъехала машина и хлопнула входная дверь.
Дьюкейн вернулся в спальню, затворил дверь и повернул ключ в замке. Тупо постоял несколько мгновений. Потом осторожно опустился на пол и лег ничком, закрыв глаза.
Глава тридцатая
— А правда интересно, что в Африке кукушки не кукуют? — сказал Эдвард.
— Генриетта, ты эту жабу вынула из ванны? — спросила Мэри.
— Я хотела ее дрессировать, — сказала Генриетта. — Жабы, вообще-то, поддаются дрессировке.
— Так вынула ты ее из ванны?
— Да, и снова выпустила в сад.
— Кукушка не может приземлиться на лапки, — сказал Эдвард. — Когти мешают, у нее два когтя смотрят вперед и два — назад. Она садится прямо на живот. Я сам вчера наблюдал, сразу после того, как мы видели тарелку…
— Поживее нельзя, Эдвард? И если тебе так дорога книжка «Еще о хищных осах», зачем же ее мазать джемом?
— Слышите, у нее изменился голос? — сказал Эдвард. — Когда в июне зреет колос, меняется кукушкин голос. Вы слышите?
На кухню из открытого окна глухо донеслось отдаленное «ку-ку».
— Хоть бы дождик пошел, — сказала Генриетта.
— Ну все, трогайтесь, ребятки, — сказала Мэри, — и заберите с собой Минго. Путается тут под ногами!