— Колетта, не до игр сейчас, ладно?
— Я не играю, послушай…
— Катон дома?
— Нет, он вернулся в Лондон.
— Когда?
— Уже несколько дней. Побыл дома всего два дня. Генри…
— Где он там в Лондоне, в Миссии?
— Нет, думаю, она закрыта. Он может быть у отца Крэддока, знаешь, который в колледже…
Генри положил трубку. Отыскал телефон колледжа и мгновение спустя разговаривал с Бренданом Крэд доком:
— Моя фамилия Маршалсон. Я друг Катона. Катон, случаем, не у вас живет?
— Нет. Хотелось бы, но нет. Он как сквозь землю провалился, не знаю, где он.
Только Генри опустил трубку, телефон зазвонил.
— Генри…
— Отвяжись, Колетта.
— Ты положил трубку, не дав мне договорить, это невежливо.
— Невежливо надоедать людям своими звонками. Кстати, как ты узнала номер?
— Посмотрела справочник на А. Маршалсона.
— А как узнала, что у Сэнди была квартира в Лондоне?
— Беллами рассказал папе.
— Проклятый Беллами.
— Генри, ты действительно собираешься продавать Холл?
— Да.
— Ты не должен этого делать. Можем мы с тобой поговорить, пожалуйста?
— Нет.
— У тебя неприятности, я это чувствую, не будем сейчас о женитьбе на мне, просто позволь тебе помочь, ты хотел просить помощи у Катона, пожалуйста, позволь мне попытаться, я на все готова…
— До свидания!
Он сел, ожидая, что телефон опять зазвонит, но звонка не последовало. Он пойдет к Миссии, думал Генри, но это ничего не докажет. Предположим, письмо написал действительно Катон, предположим, достану деньги… Но придется встречаться с Меррименом, придумывать какое-то объяснение, подписывать бумаги, к тому же сегодня вряд ли успею их получить, придется ждать завтрашней ночи, о боже, о боже! И при мысли о том ужасном темном сарайчике во дворе Миссии страх охватил его и он застонал. Можно ли, следует ли обращаться в полицию?
Нет, он не смеет рисковать жизнью Катона, рисковать своей жизнью. Как внезапно и круто изменился его мир. Горло и рот свело от горечи страха. В одиночку ему это не вынести, не вынести, и все же он должен постараться. Если бы только можно было рассказать кому-нибудь, смелому и сильному, как Джон Форбс или его мать.
―
— Как вы себя чувствуете, отец?
— Кошмарно.
— Мы подумали, что дали вам слишком много.
— Слишком много чего?
— Наркотика.
— Поражение мозга, — вслух сказал себе Катон.
— Можете сесть?
— Пожалуйста, не свети в лицо.
Красавчик Джо прикрыл ладонью фонарь, и его пальцы образовали светящийся прозрачный розово-золотой цветок, который тускло осветил маленькую комнатку без окон. Погреб? Не похоже. Слишком квадратная, со слишком ровными углами, куб, больше похожий на тюремную камеру; вот только стены густо покрыты каким-то темным узором. Обои?
— Можете сесть?
Возможность приподняться и сесть рисовалась далекой перспективой.
— Не знаю.
Он посмотрел на лицо Джо, на блестящие шестиугольные очки, выглядевшие здесь как глаза какого-нибудь научно-фантастического инопланетянина, на его лоснящиеся, тщательно причесанные светлые волосы, на выразительные (но не понять, что выражавшие), слегка улыбавшиеся губы. Катон попытался вспомнить, что с ним произошло.
Он вернулся в Лондон, проведя два дня в Пеннвуде, просто потому, что должен был еще раз увидеть Джо. У него не было ни особой цели, ни плана, кроме желания еще раз побыть с парнем. Он говорил себе, что слишком рано отчаялся. Он утешал себя, говоря о «помощи» Джо, о том, что в конце концов увезет его, о том, как все устроится так или иначе. Он понимал, что это лишь слова. Они могли действительно оказаться правдой; но даже это было неважно, несерьезно по сравнению с простой потребностью снова увидеть Джо: потребностью единственной и метафизической в своей ужасности. Если он не увидит Красавчика Джо, стены его бытия рухнут; и, чтобы спастись самому, спасти мир, он должен найти Джо. Он купил свечи. Это он хорошо помнил, и каким символическим это ему тогда казалось. Он отправился в Миссию, поставил свечи в окне, зажег их и до ночи ждал, что Красавчик Джо появится. И тот возник из тьмы, как чудесная ночная бабочка. Катон вспомнил, что, услышав тихие шаги на лестнице, пережил мгновение самого невероятного счастья в жизни, мгновение беспредельной радости, которое, как волшебный бриллиант, стоило всех потерь, могло бы искупить все.
Что было дальше, помнилось смутно. Они что-то ели или пили, и Катон почувствовал себя очень странно, перед глазами все плыло. Помнится, он смотрел на Джо и видел его лицо, сияющее неземной красотой, словно Джо был молодым святым, представшим в славе своей, или добрым волшебником, неким бессмертным существом, ходящим по миру в облике прекрасного юноши и совершающим благие деяния. Потом они вместе гуляли, и это было восхитительно, и ночное розово-коричневое небо блистало над Лондоном и было усеяно легкими розовыми облачками, отбрасывавшими свет на землю. Они зашли, кажется, довольно далеко; потом было какое-то темное место и ступени, и Катон упал. Ему смутно припомнился коридор, внезапный мрак и дверь, которую он не мог открыть. А еще голоса, кажется, он слышал голоса, отдаленные, говорящие на чужом языке, только слов было не разобрать. Позже появилось что-то еще. Свеча, две свечи, чьи языки неподвижно пылали, как некое небесное светящееся масло. И он писал письмо. Писать было трудно, слова не шли, но в конце все получилось ясно и легко, важно терпение.
Катон смотрел на ладонь Джо, превратившуюся в сияющий цветок, плоть прозрачная и яркая, яркая, как ночные облака над святым Лондоном.
— Итак, Джо, — сказал Катон, — мы снова встретились в конце концов.
— Да, отец. Я знал, что это случится.
— И я знал, — Катон подумал. Сказал: — Я упал.
— Да, отец, вы упали и повредили ногу. Как она сейчас?
Катон ощущал какую-то далекую боль, которую сознавал, только не понимал, что это такое.
— Болит немного. Я не сломал ее, нет?
— Нет-нет, отец, простой ушиб.
— Люди разговаривали, помню, не по-английски. На каком языке они говорили?
— Не важно, отец.
— Джо, ты угрожал мне ножом?
— Нож был, отец. Но я вам не угрожал.
— Значит, был нож.
Это важно. Когда-то был револьвер, только он выбросил его в реку.
— Я писал письмо, — сказал Катон.
Он попытался приподняться. Он лежал на низкой раскладушке, придвинутой к стене в углу комнаты. Кровать заскрипела и зашаталась. Под головой у него была подушка, сверху наброшено серое одеяло. Он был в рубашке и брюках, ноги босы.