— Не сердитесь на меня, отец, не будьте таким бессердечным оттого, что я неисправим. Вы все же помолитесь обо мне, да?
— Разумеется.
— Вчера вечером я пытался молиться. Честно. Стал на колени и говорил с Богом, словно Он мой лучший друг. Я спросил: Боже, зачем Ты меня создал, раз мне не на что надеяться?
— Послушай, — сказал Катон, — если мне удастся организовать для тебя дорогое обучение, возьмешься за учебу?
Красавчик Джо помолчал и пристально посмотрел на Катона, выставив подбородок и оттягивая пальцем нижнюю губу.
— Что значит «дорогое»? Вы имеете в виду что-нибудь вроде Итонского колледжа?
— Нет. Я имею в виду репетиторов, частных учителей, людей, которые будут заниматься с тобой особо, и финансовую поддержку на время твоей учебы.
— То есть деньги?
— Да, подобие стипендии. Ты сможешь иметь приличную комнату, деньги, учителей, но это будет не как в школе, ты будешь совершенно свободен. А дальше, возможно, университет…
— Знаете, отец, — ответил Джо, — хитрый вы все-таки человек. Сущий злодей в своем роде. Ничего такого я не хочу. Я хочу лишь, чтобы вы любили меня и заботились обо мне. Это все, что мне нужно, отец. Будете вы любить и заботиться? Да? Нет?
Основная причина, по которой Ганнибал демонстрировал чудеса военной организации, — это его чудовищная жестокость. Генри помнил, как об этом рассказывали в школе и какое это произвело на него впечатление, так что позже он неизменно отождествлял себя с карфагенским полководцем. Он безотчетно отождествлял себя с героями, чьи имена начинались на букву «эйч»
[24]
. Гомер. Ганнибал. Гоббс. Юм. Гамлет. Гитлер. Какая компания! Только собственное его имя казалось никаким, антиименем — еще одна причина для обиды, которую не загладили никакие короли. И конечно, сама буква «эйч» — антибуква, простой выдох, ничто, неравную замену которой представляет «Г» в русском языке. Гамлет, Гитлер, Генри. «Эйч» — открытое хранилище, простаивающая пустота, одинаково заполняемая что добром, что злом.
Генри стоял в бальном зале. Время было после пятичасового чая. Генри не принимал участия в чаепитии, но уловил тот особый запах гренков и застонал. В зале с пыльным и ненатертым паркетом, положенным еще дедом Генри, не было никакой мебели, кроме кучи кресел в углу. Все они, как увидел Генри, были сломаны и выброшены сюда, а возможно, ожидали реставрации: старые гнутые с обвисшей обивкой, сиденья которых валялись рядом на полу, трехногие кресла с прямой спинкой, накренившиеся под нелепым углом. Натура для гравюр Бекмана. Кресла-калеки. Огромный зал. Кошмар. Генри содрогнулся. Когда он был маленьким, отец, осердясь, втолкнул его однажды вечером в зал и запер дверь. Плачущий Генри носился по пустому помещению, как истеричная муха, эта солнечная пустыня была страшней любого темного чулана.
Он подошел к высокому окну, выходящему на север, и посмотрел поверх террасы и лужайки на ели и опушку березняка. Тускло светило солнце. Нарциссы окончательно сошли. Уже два дня стояла сухая погода. Беллами на желтой газонокосилке осторожно и медленно двигался вдоль края высокой травы. Только теперь он разглядел, что это не Беллами, а мать в поношенной твидовой куртке и мешковатых брюках. Она будто бы посмотрела на него и отвернулась. Вчера он заметил, как мать наблюдала за ним из окна гостиной, когда он возвращался из теплицы. Он был в саду, на кортах, в парке. Ему нужно было побывать во всех уголках, всюду рассказать последние новости, убедиться, что все его воспоминания живы, снять все капканы, которые прошлое расставило для него. Он дошел до Диммерстоуна и постоял у низкой стены, глядя увлажнившимися глазами на кладбище. Он больше думал об отце, чем о Сэнди. Или, может, те два печальных образа уже держались за руки в ином мире. Непредвиденно живей присутствие Сэнди ощутилось в теплице, где аромат каких-то пряных трав заставил Генри зажмуриться от внезапной боли. Он побежал назад и увидел мать в окне. Когда он приблизился, она растворилась, как призрак. А сейчас он, призрак, наблюдал за ней.
За завтраком Генри выпил чашку кофе и уклонился от пятичасового чая, но в остальном смирился с домашними обычаями: колокольчиком, в который звонила Рода, вежливым обменом фразами за столом, на удивление скудной и экономной едой при том, что сервировался стол как встарь — по всем канонам. Что подумал бы отец? По вечерам все собирались в библиотеке и смотрели телевизор. Генри рано уходил спать. Не видно было причин, почему бы этому распорядку не продолжаться вечно. Генри сидел у себя в спальне и задыхался от всего этого. Наверху в старом крыле было сдержанно, скромно, довольно холодно; белые полотенца, белая туалетная бумага, мыло «Перс». Он исследовал спальню, выдвинул все ящики. Он вернулся практически в том, в чем сбежал в Америку. Вся его старая одежда была здесь, заботливо развешенная в платяном шкафу на плечики, сложенная в ящики комода, пахнущая нафталинными шариками. Музей Генри. Его мавзолей. Сохранились даже старые метки, длинные ленты с его именем, вышитым красными нитками на рубашках и носках. Генри Блэр Маршалсон. Генри Блэр Маршалсон. Генри Блэр Маршалсон. Все это было важно, хотя и безлично, как археологические свидетельства. Ни бумаг не сохранилось, ни писем. Сам уничтожил? Ни книг. Или они думали, что он никогда не вернется? Комната была прежней, ожидающей Генри, который, конечно, никогда не вернется, которого больше не существует.
Через два дня после посещения Катона Генри снова поехал в город, забрал «вольво» и обратно вернулся по шоссе. Это оказалось на удивление быстро и легко. В молодости поездка в Лондон была целым предприятием. Теперь желтый «вольво» стоял в просторном гараже, переделанном из конюшни, рядом с материнским «остином» и «дженсеном» Сэнди. «Феррари» Сэнди погиб вместе с ним в автокатастрофе, о которой Герда рассказала Генри лишь необходимую малость. Это была банальная, бессмысленная дорожная авария. Генри не стал расспрашивать о подробностях. Осматривая гараж, он обнаружил в отдельном боксе старую «эру», за которой Сэнди явно с любовью ухаживал со времен ее дебюта на гонках на автодроме Бруклендз. Он уже говорил с Меррименом о том, чтобы продать машины Сэнди. Генри не был автомобильным фетишистом. Он обратил внимание, что материнский «остин» не выводили из гаража со времени его приезда. Или мать обычно все время сидит дома? Или она выжидает, что он будет делать? Станет помещиком? Уедет?
Генри был очень рад, что повидал Катона. Он и не знал, насколько необходимо ему было поговорить с человеком, своим ровесником и англичанином. Катон вернул ему чувство себя и безболезненной связи с прошлым. Что ж, он в свои тридцать два года обречен прийти ни к чему иному, кроме еще не явного саморазрушения? Встреча с Катоном дала ему слабый намек на выход. Сам Генри мог быть ничем, но его деньги были кое-что, и вера была кое-что, пусть даже не его собственная. Катон Форбс как священник казался смехотворным. Но человек в черной сутане, обретающийся в заброшенном доме, тронул Генри и произвел на него впечатление. Жизнь, полная лишений, была по-своему прекрасна. От нее веяло святостью. И даже если все ограничивалось живописностью нищеты, это был знак, а не знак ли он искал? Христианство мало привлекало Генри, но он и Белла попробовали, вопреки презрительному отношению к этому Расселла, калифорнийский буддизм. Попытки медитировать продолжались недолго, однако Генри получил новое представление о религии, о ее истинности, которое оставалось чисто абстрактным, поскольку он не знал, какое найти ему применение, но которое теперь образовало врата, сквозь которые Катон Форбс мог более глубоко вновь войти в его жизнь.