Тем не менее передававшаяся из поколения в поколение семейная легенда князей Норушкиных пережила летописную купюру, и пращуром своим князья считали того самого новгородского Норушу, чья историческая реальность, несмотря на отсутствие документального подтверждения, для них сомнению не подлежала. Слышал об этом и Андрей — целый сонм немыслимых преданий витал над ним, как вороньё над стервой. Или, если угодно: как мотыльки над клумбой. Так или иначе, эти парящие тени вызывали в его сознании своеобразное помрачение, наводили странный морок, в результате чего Андрей словно бы подпадал под действие некоего постоянно включённого миража — во всей своей сновиденческой нелепости фактуристого и манящего.
Мерцающие тени Александра Норушкина и жены его Елизаветы, несомненно, были частью этого миража, причём — одной из самых добротных, как парчовая латка на линялой джинсовой штанине. Ради них не грех пренебречь хронологией и открыть мартиролог тысячелетнего рода именно на этой странице.
2
У генерал-майора в отставке Гаврилы Петровича Норушкина — в прошлом бравого елизаветинского орла, стяжавшего славу под началом Румянцева при штурме крепости Кольберг и, уже в екатерининские времена, на Пруте у Рябой Могилы — было восемь дочерей и единственный сын, с двенадцати лет приписанный мушкетёром к старейшему в русской гвардии Семёновскому полку, где некогда в числе «дружины мощных усачей» вершили дворцовые перевороты и ковали себе карьеры его отец и отец его отца. Вдовый генерал-майор был одержим чадолюбием такого свойства, благодаря которому оно (чадолюбие) более походило на тиранство, ибо отеческую заботу отпрыскам оставалось безоговорочно принимать как благо, или, вернее, она вообще не подлежала оценке, как неподсудная воля провидения.
Доставалось от Гаврилы Петровича не только домашним — старый князь был склонен всех своих знакомых подвергать дружеским насилиям, чтобы приносить им услады и делать счастливыми помимо их воли. Говорили также, что он время от времени путал день с ночью, потому что по средам и пятницам ревностно соблюдал постные дни, но при этом любил поесть вволю, отчего обеденный стол устраивал за полночь — от постного масла его тошнило, вот и приходилось дожидаться первого часа, когда обед сервировался уже скоромный. Специально для этих ночных трапез на стол выставлялся особый фарфоровый сервиз, супница и все блюда которого были с крышками, изображающими овощи и фрукты — кочан капусты, огурец, малину, виноград и проч., — хотя под ними в действительности находились подёрнутая жиром московская селянка, свиной бок, карпы и заячий паштет. Кроме того, поговаривали, что князь умел угадывать вкус вина в ещё не откупоренной бутылке, что, кидая камни в воду, всегда попадал в центр круга и что тень у него была ядовитой, как тень грецкого ореха, под которым не растёт ничто живое, даже плесень.
Две дочери Гаврилы Петровича умерли во младенчестве, а судьбы остальных он, не дозволяя прекословии, решил так: одну отдал за имеретинского князя, другую — за остзейского барона, две следующие составили партии родовитым русским женихам (кавалергард и камер-юнкер), ещё одну благословил на обручение с гишпанским посланником, ну а последнюю и самую строптивую (отказалась идти за князя Юсупова, заявив, что у татарина, как у собаки, души нет — один пар) родительским произволением отправил в монастырь. После этого старый самодур призвал к себе сына Александра — уже вовсю ухлёстывавшего за актрисами офицера лейб-гвардии Семёновского полка — и сказал: «Дал я за дочерьми приданое деньгами, а в наследство им отпишу имения покойницы-матери. Остальное всё твоё будет, но в права наследия вступишь не ранее, как женишься на той, которую укажет сей пернатый оракул». С этими словами Гаврила Петрович Норушкин звонко, не по-стариковски хлопнул в ладоши и слуга внёс в кабинет золочёную клетку с попугаем чрезвычайной наружности: хвост у него был изумрудный, крылья алые, грудка с подкрыльями шафрановые, спина и голова бронзовые, а хохолок белый, как яйцо, да ещё два длинных белых пера на вершок торчали из зелёного хвоста.
Эта невиданная птица досталась Гавриле Петровичу от старшего брата Афанасия, завзятого холостяка, кутилы, жизнелюбца и большого проказника. Так, незадолго до своего таинственного исчезновения он пригласил в Побудкино соседей, прежде того велев слугам остро заточить края десертных ложек, — в результате, когда на стол подали бланманже, гости в кровь изрезали себе губы. Спустя неделю у Афанасия издохла любимая борзая, вследствие чего он впал в немилосердный запой и допился до страшных ночных судорог в икрах, от которых, просыпаясь, кричал в кровати, как роженица. На девятый день запоя ему было видение — огромный заяц грыз колокольню, точно ивовый куст. Усмотрев в кошмаре знамение, Афанасий отставил штоф, велел истопить баню, вымылся и с зажжённой свечой, облачённый во всё чистое, по невразумительным словам очевидца, старого слуги своего, «с душою в теле сошёл в испод земли и обратно не воротился». Дворовые люди и окрестные мужики свидетельствовали, что в тот день при ясном небе грянул гром и случилось небывалое трясение земли. Власти, подозревая злодейский умысел крепостных людишек, учинили было дознание, но проканителились, увязли, а тут как раз на всю Россию грянула лихая пугачёвщина. Афанасий же больше в живых не объявился, оставив Гавриле Петровичу Побудкино с соседней деревенькой, которыми владел по праву первородства, псарню с тремя дюжинами борзых, на триста пятьдесят рублей карточных долгов и клетку с попугаем, аллегорически прозванным «оракул счастья», — должно быть, из тех пичуг, которых продавали встарь неведомого роду-племени красноглазые купцы, встреченные Александром Великим в покорённых землях Ахеменидов: созерцание сих пситтакосов приносило здоровье, успех в делах и удачу в любви, однако птичьи клетки торговцев были плотно завешены платками, чтобы праздные зеваки ненароком не обрели все эти драгоценные блага нашармака.
— Во младых летах няня сказывала мне сказку о царевне-лягушке, — бряцая саблей, позволил себе сомнение в безупречности решения отца Александр Норушкин. — Папенька, образумьтесь — не вы первый будете решать судьбу сына столь нелепым жребием. Какая вам корысть доверяться безмозглому попке?
— Воля моя неизменна, — ответил вздорный старик. — Птица сия триста лет живёт и поумней тебя будет. А отцу не перечь, Бога не гневи — нешто отец дурного желает. — И добавил сурово: — Не то, гляди, — прокляну.
Вслед за тем Гаврила Петрович Норушкин отворил в кабинете окно, поставил на подоконник золочёную клетку и отомкнул замок на дверце. Попугай с показной ленцой потоптался на жёрдочке, выпорхнул вон и, часто трепеща крылами, пёстрой змейкой умчался прочь, за Малую Неву, за Пеньковый буян, на избяную Петербургскую сторону, к пасторальным Островам, где шумели рощи, а сады и пейзажные парки были разбиты со знанием дела и по всем правилам искусства — с прудами, островами уединения, парнасами, гротами и непременным учётом цвета осенней листвы. Дело было как раз осенью, в исходе сентября, а дом Гаврилы Петровича помещался на Тучковой набережной близ одноимённого моста.
Как только птица скрылась из виду, старый князь отправил в Академию наук к редактору «Санкт-Петербургских ведомостей» посыльного с объявлением, где извещал столичную публику об улетевшем по недосмотру попугае и за его поимку назначал приличное вознаграждение. Жребий был брошен — следовало ждать веления судьбы. И благосклонная судьба не стала томить ожиданием.