Как бы там ни было, Николай остался доволен долгожданной встречей.
Впоследствии, возвращаясь в Россию, Норушкин не без скрытой насмешки сказал одному привязчивому поляку, любителю эзотерического тумана, приставшему к нему на переезде от Джаргаланта до Улясутая и настойчиво пытавшему князя о свидании с Джа-ламой: «Он показал мне молнии по местам их падения, он привёл меня в страну, где отдыхает гром, ожидая мига своего удара. Он прошёл со мной по неведомому краю, где в ущельях перекатывались страшные голоса, кричавшие о жажде земли и тайне ветров. Он показал мне огни на болотах, дымящиеся реки и горящие озёра. Я проваливался в ямы, полные зимующих змей, и всходил на гряды, похожие на окаменевшие караваны. Я готов был развязать узды сильных, но повсюду были лишь голые скалы, чьи складки в лучах заходящего солнца походили на мантию дьявола». (Позднее этот поляк примкнёт к Азиатской дивизии барона Унгерна, чья судьба (по версии Юзефовича — историка, ориенталиста и биографа чёрного барона) до известной степени напоминала судьбу Николая, и напишет книгу, которая очарует Карла Гаусгоффера, а также ярко проиллюстрирует одну немудрёную мысль — непостижимость мира, равно как и бессознательное умение в нём жить, легко можно забухтеть словесами, после чего всё ясное увидится как тёмное и вся прозрачность мира для «очей сердечных» будет замутнена.)
Такова предыстория.
3
Шёл апрель четырнадцатого года, когда Норушкин наконец напал на след дьявольских убырок. Это случилось за Селенгинском у Гусиного озера.
Вместе с двумя братьями — читинскими казаками из военно-топографической команды, направлявшимися верхами в Омск по служебной надобности, Николай ехал степями и забайкальской тайгой уже шестые сутки. Казачков звали Глеб и Пахом, они были погодки, скупо, по-братски любили друг друга и вполне довольствовались жизнью, которую с пелёнок уготовили им их жёлтые лампасы. Глеб был весел, лёгкий нрав, казалось, держал его в воздухе над землёй, словно надутый дымом монгольфьер, Пахом же, как старший, на проказы брата супил тугие брови, которые щетинились и сходились у него над переносицей, словно два пса перед грызнёй. Николаю нравилисьэти уверенные люди, плотно сидящие в сёдлах на своих большеголовых, широкогрудых, косматых и злых буцефалах. Он удивлялся их способности (черта, которую подметил Николай ещё в Монголии у верхнеудинцев) чувствовать себя как дома в самых глухих и отдалённых от родных мест краях. И в сибирской глубинке, где крестьянские избы пахли квасом и дымными щами, и в рисовом Китае, и в бугристой и голой, как колено, Монголии, и в объятой небесным жаром Бухаре, и в каком-нибудь забытом Богом Курдистане читинцы, аргунцы, верхнеудинцы, нерчинцы, запросто звавшие друг друга парями, как ни в чём не бывало рысили на своих мохнатых лошадях, ходили дозорами, в случае нужды добывали языка и при этом полностью оставались в поле своего привычного словаря: ущелья везде у них были «падями», инородцы — «манзами», просо — «чумизой», а все плоды земные без каких-либо различий — незатейливой «ягодой», будь то персик, фига, виноград, хурма или дыня. Они словно обладали каким-то особым свойством духа, которое позволяло им сжимать гигантские пространства через их уподобление до размеров то читинских предместий, то Баргузинской долины, то Тамчинской степи. Должно быть, таким же свойством могли похвастать некогда нукеры Чингисхана — воплощение чистого духа ещё не изобретённого евразийства.
Следуя вдоль Баин-Гола, они вышли к Гусиному озеру часа в четыре пополудни. Поблизости, к западу, находился буддийский монастырь — Гусиноозёрский дацан, — мимо которого лежал путь читинцев и приставшего к ним Норушкина. Там, в дацане, жили монахи, пытавшиеся воссоздать творящую корневую речь, магический язык, некогда существовавший, но в давние времена утерянный, — звуки этой речи совпадали с действительностью, трепетали в унисон с мирозданием, переходя из слова в предмет и из предмета в слово, так что сама речь, по сути, была актом творения вещей и событий.
Несмотря на то что снег на берегу уже почти сошёл и земля на южных склонах оттаяла, а Баин-Гол был полноводен и кипуч, озеро ещё сковывал панцирь больного грязного льда.
Первым этих странных существ приметил Глеб.
Разумеется, в дорожных разговорах Норушкин поведал попутчикам о сибирской башне, убырках и своих скитаниях в попытке отыскать свидетельства существования как той, так и тех, и хоть казачьи души не знали запрета на чудеса, ибо здешнее время обладало иной плотностью, нежели время Европы, где стыки дней не имеют щёлки, куда могло бы запустить коготок инобытие, а законопачены и просмолены, как Ноев ковчег, Пахом и Глеб заподозрили отставного сотника в повышенной странности — безвредной, но за спиной его заслуживающей улыбки.
Глеб, первым выехав на высокий берег, указал вдаль рукой. Три чёрные фигуры на льду озера выглядели как три клочка сажи, осевшие на серой штукатурке. Николай достал из седельной сумки бинокль и, поднеся к глазам окуляры, поймал фокус. Убырки. И выглядели они именно так, как показал князю в видении Джа-лама: чёрные длиннополые халаты, обугленные пеклом преисподней лица, свисающие до колен руки, а на головах — войлочные четырёхрогие шапки. Вид их говорил о том, что всадников на берегу убырки не заметили — показываясь на глаза людям, они неизменно наводили на окружающих морок и вместо исчадий бездны представали обывателями с ничем не привлекательной наружностью. Тогда лишь собаки и лошади продолжали сквозь наваждение видеть в них прислужников тьмы.
Чёрная троица двигалась на северо-запад, видимо по льду озера обходя дацан и одновременно срезая себе путь к сибирской башне, которая, как узнал Норушкин от Джа-ламы, находилась где-то в верховьях Оби.
Николай передал бинокль Глебу.
— Святые угодники! — перекрестился читинец и, протянув Пахому отменную цейсовскую оптику, добавил: — А вот мы сейчас их Сабелькой поскоблим.
Глеб тронул коня, спустился к озеру и, убедившись, что лёд держит, рысью поскакал наперерез чёрным фигурам. Норушкин и Пахом пустились следом.
Убырки заметили людей и навели морок («Припоздали, голубчики», — усмехнулся про себя Николай) — теперь они выглядели простыми бурятами-охотниками в запашных тулупах и колпаках с опушкой.
Глеб азартно пустил коня в намёт — казалось, его ничуть не смутило дьявольское превращение.
— Врёшь, чума плоскорылая! — гаркнул он, на скаку вытягивая из ножен шашку. — С нами крестная сила!
Разумеется, он не собирался тут же, без серьёзного основания посечь диковинных оборотней, а хотел лишь хорошенько их напугать, чтобы привести многоликую нечисть в обезоруживающий трепет, в покорность и смирение, необходимые для скорого дознания истины. Да и Норушкин не намерен был набивать из убырок чучела для Дашковского этнографического музея. Однако всё сложилось иначе…
Лёд под копытами лошадей гудел тяжёлым зыбким гулом, летели в стороны брызги раскисшего на солнце снега.
Глебу оставалось до убырок-бурят не больше пяти сажен, когда один из них скинул с плеча вполне натуральное ружьё и выстрелил в казака от пояса, не целясь.